Голоса

Воспоминания Александра Брагинского «Москва — Мензелинск — Молотов — Москва. 1941–1950»

В 2012 году Отделом художественных проблем средств массовой коммуникации Государственного института искусствознания издан девятый выпуск сборника «Ракурсы», включивший в себя воспоминания журналиста, кинокритика и переводчика Александра Брагинского о его работе на радио в 1944–1950 годах. Текст приводится с исправлением ошибочного написания двух фамилий.

Москва — Мензелинск — Молотов — Москва. 1941–1950

29 октября 1941 года от здания Института иностранных языков (МГПИИЯ) на Метростроевской (сегодня Остоженка) отъехал обоз из восьми подвод с грузом и некоторым числом студентов во главе с директором. По приказу Наркома высшего образования Институт передислоцировался в тыл, в город Мензелинск. Военное положение вокруг Москвы было по-прежнему драматическое и напряжённое. Всем была памятна паника 16 октября, когда в воздухе плавали хлопья пепла от сожжённых документов. Тогда многие, поверив, что Москва будет сдана со дня на день, бросились с самыми необходимыми пожитками на единственный действовавший Казанский вокзал, имевший ещё выход на Восток, превратившийся в одночасье в огромный муравейник беженцев. Помню, и наша большая семья тоже собралась бежать из Москвы. Отношение нацистов к евреям было достаточно известно. Но, смею сказать, к великому счастью, после трёх дней, проведённых на вокзале, мы поняли, что не сумеем пробиться в отходившие каждые десять минут куда-то вагоны поездов — от пассажирских до товарных — и просто электричек. Вагоны эти брались с боем. На перроне, лишь бы уехать, люди оставляли чемоданы и узлы с вещами, которые прибирали ушлые носильщики. Видя всё это и отдавая себе отчёт, чем закончится подобная «эвакуация» по пути в Ташкент, где нас всех обещали приютить друзья моего дяди, состоялся «военный совет старейшин», и было принято правильное, хотя и фаталистическое, решение: вернуться по домам и какими-то иными путями уехать из столицы. Скажем, как уехали мои родители вместе с эвакуируемым заводом в Подлипках, где отец был главным юрисконсультом. В эти дни я несколько раз побывал в пустых комнатах квартиры на Петровке, где осталась только одна соседка. И там из телефонного разговора с однокурсником узнал, что наш Институт эвакуируется куда-то в Татарию, в город Мензелинск, и что если я готов присоединиться к отъезжающим, то надо срочно приехать на Метростроевскую, чтобы внесли в список. Я был на последнем курсе, нам обещали привезти туда дипломы. Эта перспектива победила другие соображения. В Москве с 20-го октября действовало постановление Государственного Комитета Обороны (ГКО) об осадном положении. Я был свободен принимать любые решения. Основное время я теперь проводил в Институте, дежурил по ночам на крыше. Немецкие самолёты прорывались в небо над Москвой. Тревоги объявлялись по несколько раз в день. Мы готовились к эвакуации, для чего с накладными Минторга объехали несколько продовольственных предприятий и получили там на дорогу различные продукты: колбасу, сосиски, тушенку, концентраты и другое. Всё это вместе с личными вещами и документами отъезжающих погрузили на подводы, которые должны были нас довезти до Егорьевска.

Мы потом долго вспоминали обстоятельства нашего отъезда, ибо по дороге чудом избежали гибели от немецкой бомбы. Дело в том, что когда мы, покинув Метростроевскую, выехали на набережную Москвы-реки, то услышали завывание сирен воздушной тревоги. Однако как-то легкомысленно решили трусить дальше. Добравшись до Устьинского моста, мы свернули на улицу, которая вела к Таганской площади. Но тут нас решительно остановил милиционер, пропустив, однако, следовавший впереди военный обоз из четырёх подвод. Он заставил нас свернуть в Большой Гончарный переулок и спуститься в бомбоубежище, пообещав охранять наше имущество. Мы с неохотой подчинились. Тревога длилась три часа. После отбоя тот же милиционер разрешил двигаться дальше. И вот, подъезжая к Абельмановской заставе, мы увидели страшное зрелище: немецкая бомба упала прямо на военный обоз, который пропустил милиционер. На мостовой в лужах крови валялись останки лошадей и разорванные тела солдат. Наш первый возница истово перекрестился. Ведь если бы нас не остановили по дороге, мы бы тоже тут оказались. И очень жалели, что не могли вернуться, чтобы поблагодарить нашего спасителя.

Первая ночёвка у нас была в Томилино, в одном из пустовавших домов. Все ребята по два часа дежурили у обоза. Мой отрезок был с полуночи до двух часов. И мне довелось увидеть потрясающее зрелище. Вдали лежала осаждённая Москва, над которой кружили немецкие бомбардировщики, а лучи прожекторов искали их в небе, чтобы взять в клещи и отдать на растерзание истребителям и зениткам.

С огромным трудом по ухабистой и размытой осенними дождями дороге измученные лошади всё-таки доставили нас в Егорьевск, где мы пробыли несколько дней, пока нас не погрузили на узкоколейку и не довезли до Мурома, где 6 ноября мы слушали трансляцию (как позже узнали) из метро «Маяковская» торжественного собрания по случаю ХХIV годовщины Октябрьской революции, а 7 ноября — репортаж с Красной площади военного парада, участники которого прямо направлялись к ближней линии фронта.

В Муроме нас погрузили в «столыпинский» вагон следовавшего в Сибирь товарняка, и таким образом 11 ноября мы добрались до станции Агрыз, что между Казанью и Свердловском. Пока мы двигались на Восток, погода становилась всё более суровой. Земля лежала под снегом, холодный ветер рвался во все щели вагона. Нас беспокоило, как теперь мы доберёмся до Мензелинска, который находился в сотне километров от Агрыза. Оказалось, что нас не забыли, и тут уже поджидали розвальни, на которых мы, укрытые попонами, с ночёвкой у гостеприимных мордовцев, добрались до места назначения. Мензелинск был некогда богатым и хлебным татарским районным центром на Волге. Таким он нам показался и в наш приезд туда. На рынке можно было недорого купить что угодно. Здесь наш эвакуированный институт просуществовал 4 месяца. Развернуть по-настоящему учебную работу оказалось весьма затруднительно. Дело в том, что преподавательский состав отказался ехать «на лошадях», и нам, старшекурсникам-выпускникам, пришлось исполнять их обязанности. У меня, представителя французского факультета, таким образом, оказалась только одна студентка, у «англичан» и «немцев» их было больше.

В феврале, после разгрома немцев в битве под Москвой, наш директор Надеждин съездил в Москву и привёз вместе с обещанными дипломами выпускникам приказ о реэвакуации Института. Получив диплом, я был волен ехать с разрешения военкомата куда угодно. Угодно мне было ехать в г. Молотов (нынешнюю Пермь), где находились родители. Туда мне и выписали направление.

Я, естественно, сначала встал на учёт в военкомате, а затем явился в Городской отдел народного образования с направлением на работу в качестве учителя французского языка. Но там мне сказали, что «французы» им не нужны и что я свободен искать работу, коли меня пока не призывают в армию. Тогда отец устроил меня на «свой» завод, влившийся в основное предприятие того же профиля, то есть в градо (точнее — районно) образующее предприятие Мотовилихинского района города Молотова — старейший российский пушечный завод опять же имени Молотова. В печати он назывался «заводом, где директор Герой соцтруда А. Быховский», а потом, насколько мне известно, именовался Механическим заводом им. Ленина. Как он сейчас называется и что выпускает — не знаю. Звание Героя Социалистического Труда было введено в СССР в 1938 году. Некоторые лауреаты тогда засекречивались. Среди них в 1942 году оказался и наш директор Абрам Исаевич Быховский. Это случилось как раз до моего приезда в марте, и, сколько помню его коренастую, очень живую фигуру, он всегда с гордостью носил звезду на своем полувоенном френче, сшитом «по сталинскому образцу». Такую форму одежды тогда носили многие начальники, комсомольские и партработники. Сшили и мне позднее такую форму. Пробыв учеником фрезеровщика два месяца и «запоров», к негодованию моего наставника и начальника цеха, несколько затворов противотанковой пушки, выпускаемой «москвичами», я понял, что рабочий из меня не получится. И тогда я отправился за советом к главе огромной комсомольской организации завода комсоргу ЦК ВЛКСМ Алексею Попову, которому, как тотчас выяснилось, нужны были «руководящие комсомольские кадры», а я показался ему именно таким с моим опытом работы в комитете ВЛКСМ Института и члена Фрунзенского райкома комсомола. Все комсорги цехов на заводе получали ту или иную должность «по штату», а комсомольскими делами занимались всё остальное время. Так меня оформили помощником по быту одного из крупных цехов, начальником которого был хороший инженер и порядочный, но в чём-то слабый человек по фамилии Дубейковский, не умевший орать на рабочих, когда они не справлялись с планом, материться, чем блестяще пользовался директор на утренних планёрках по внутренней радиосвязи. Вообще, мат был разговорным языком на заводе, и пока я не понял это и не выругался от всего сердца, послав подальше одного из самых занудливых слесарей, меня как-то презирали в цехе за вежливое обращение, хотя и видели, что своим делом я занимаюсь честно и старательно. Тогда-то я услышал «Вот это по-нашему». Дубейковскому чаще других доставалось от директора, хотя с графиком работы цех справлялся. Поэтому он очень страдал от таких «выволочек». Мы с ним хорошо ладили, и мне случалось слушать его жалобы на свою судьбу. Дубейковский не раз просил отпустить его на Авиамоторный завод, где директором был ещё один Герой Социалистического Труда Солдатов, но Быховский никак не хотел выполнить эту просьбу, он явно надеялся его «перевоспитать». Однажды, после очередного разноса с матом, которым Быховский пользовался весьма изобретательно, наш начальник исчез. Не нашли его и дома. На поиски была брошена милиция. Его тело в Каме было обнаружено спустя неделю. Бедняга покончил с собой. После этого работать в «его» цехе мне стало невмоготу. Попов тоже понял это, и тогда, по его рекомендации, парторганизация завода предложила мне, уже кандидату в члены КПСС, должность в радиоузле, который находился в ведении профкома.

Впрочем, позволю себе некоторое отступление. Радио с раннего детства играло важную роль в моей жизни. Когда в 1928 году я пошёл в школу, отец купил мне детекторный приемник, который напоминал банку, обмотанную проводами со щупом-детектором на крышке. Надев наушники и двигая детектором по кристаллической поверхности, я находил единственную тогда московскую станцию им. Коминтерна. Позднее у меня появился репродуктор радиосети, который транслировал опять же одну станцию, а ещё позднее — ламповый многоволновый «Телефункен». Едва началась война, как было приказано сдать его «на хранение», чтобы я не мог слушать «вражеские голоса». Тогда же началось глушение этих «голосов». Ещё в школьные годы я много времени проводил, слушая программы Всесоюзного радио, среди которых особенно любил частые тогда оперные трансляции из Большого театра, концерты из Большого зала Консерватории и Колонного зала Дома союзов. Очень нравились мне программы с использованием хороших грамзаписей. Одну из них почему-то запомнил особо. Это была опера Ж. Массне «Вертер» с И. Козловским в главной партии, а дикторский текст с большим чувством читал Левитан. Радио, несомненно, сыграло важную роль и в моем общем и в музыкальном образовании, и вообще в устойчивой любви к музыке.

По согласованию с ним я позволял себе подчас изрядные вольности, за одну из которых едва не поплатился. В нашем заводском клубе им. Свердлова на некоторое время «поселилась» труппа заезжей оперетты. Своего театра музыкальной комедии в городе не было, и их спектакли пользовались успехом. А арендная плата шла на нужды клуба и самодеятельности. Должен тут открыть скобки. Моё увлечение театром было давним. В школе наш драмкружок, которым руководил актёр МХАТа Николай Дмитриевич Ковшов, поставил единственный, но нашумевший спектакль по комедии Гольдони «Слуга двух господ», который мы сыграли на сцене прославленного театра на первомайском вечере в 1938 году. Должен ещё сказать, что тогда существовала замечательная система «шефства» над школами. Так, у нашей школы №169 было два шефа — газета «Правда», помогавшая решать хозяйственные вопросы, устройство в пионерский лагерь и прочее, и МХАТ, взявший на себя наше культурное образование. Этот факт определил дальнейшую судьбу ряда кружковцев. Из «Слуги» родились народная артистка РСФСР Л. Антонюк, народный артист Украины Ю. Жбаков. Стать актёром я не стремился, но неизменно принимал участие в самодеятельности. Так, в стенах иняза я играл по-французски сцены из «Свадьбы Фигаро» Бомарше, а по-русски — Шмагу в пьесе А. Островского «Без вины виноватые», — что имело в дальнейшем некоторые последствия, о чём напишу ниже. В начале 50-х годов был создан драмколлектив и при московском Доме журналиста, в котором мы сыграли пьесу Островского «Последняя жертва» — это было последнее моё выступление в качестве актёра.

Возвращаюсь в г. Молотов, куда был эвакуирован знаменитый Ленинградский оперный театр им. Кирова (нынешняя «Мариинка»), который работал в прекрасном здании Молотовского городского театра оперы и балета. С ним из Ленинграда прибыло и Ленинградское балетное училище во главе с А. Я. Вагановой. Их дневные спектакли пользовались неизменным успехом не только у детей, но и у их родителей. И вообще, надо признать, недолгое пребывание ленинградцев оставило заметный культурный след в провинциальном г. Молотове. Многие его жители искренне сожалели, когда театр реэвакуировался в Ленинград.

Итак, я решил в ноябре 1943 года познакомить моих слушателей с опереттой Кальмана «Марица». Конечно, я поставил в известность моего цензора о своей затее, а также сотрудника областного радио. Мне разрешили при одном условии: я буду следить за «важными сообщениями» московского радио и немедленно выключу при этом свою трансляцию. Эту задачу должен был выполнить техник-радист. А он прозевал объявление. Узнав у коллег облрадио содержание текста приказа Верховного главнокомандующего об освобождении очередного города и салютах, которые стали сопутствовать этим победным приказам после победы под Курском, я на свой риск в антракте прочитал «голосом Левитана» несколько фраз о том, что «только что Москва салютовала залпами победу наших доблестных войск» и т.д. Я так и не узнал потом, не нарочно ли техник, с которым мы не ладили, подставил меня под неизбежный, как он надеялся, удар. Спасло доброе отношение райкома партии. Ещё совсем недавно меня приняли в кандидаты, а потом и в члены партии. Бюро Мотовилихинского РК было довольно моей работой, а с завотделом пропаганды Н. Сазоновым мы просто дружили. Словом, утром, конечно, меня вызвали в РК и там здорово намылили шею. «Ты хоть понимаешь, — говорили мне, — что будет, если этим заинтересуется НКВД?» Я отлично понимал, чем это чревато и в каком смертном грехе меня могли бы обвинить. Но…пронесло! Разумеется, от всяких новых трансляций я тотчас отказался. Однако помимо своих выпусков в дозволенные мне рамки времени я иногда просто читал из газет военные очерки Симонова, статьи Эренбурга и других популярных тогда авторов. Передачи мои слушали не только на заводе, но и во всем рабочем поселке. Меня хвалили, особенно всем нравился голос и то, как я читаю. Областное радио не раз предлагало мне перейти на работу к ним, но мне было хорошо на заводе, да к тому же я не собирался навсегда поселиться в г. Молотове.

Утром я первым долгом шёл к симпатизировавшему мне главному диспетчеру завода В. Дроздову, который был в курсе всего и охотно делился со мной информацией. Потом по его наводке шёл в цеха и, собрав материал, мчался в радиоузел, где выстукивал на старенькой пишущей машинке пять-шесть страничек текста. Сидя потом перед микрофоном самого простейшего толка, явно подражая московским дикторам, я произносил: «Внимание! Говорит радиоузел завода…». А потом уже до ночи занимался общественной работой в цехе и Комитете комсомола. Кстати, под конец своей «карьеры» в Мотовилихе я был даже избран членом бюро РК ВЛКСМ. Комсомол делал тогда в тылу много полезного. На всю страну прогремела наша (как сегодня бы сказали) «акция» с выпуском силами молодежи 16-ти сверхплановых батарей для фронта. У меня хранится грамота, подписанная тогдашним первым секретарём ЦК ВЛКСМ Н. Михайловым, отмечавшая меня как «члена оперативного производственного штаба завода им. Молотова» за «умелое руководство по изготовлению сверх плана 16-ти артиллерийских батарей». К нам даже приезжала в связи с этим секретарь ЦК ВЛКСМ. Я стал заметным человеком на заводе. Но меня тянуло в Москву, домой. В общем, я не скрывал этого, но меня не хотели отпускать. Тогда под сильным нажимом мои друзья, Попов и Сазонов, добыли мне пропуск в Москву, я купил билет, и таким образом в июне 1944 года оказался в столице, где сразу начал искать работу. Через некоторое время я получил письмо от Коли Сазонова, из которого запомнил одну фразу: «Решили тебя отпустить безвозмездно», то есть без взыскания. А когда я поступил в июле на работу на радио, то моё личное партийное дело оказалось в Свердловском РК КПСС Москвы, где на учёте состояла парторганизация Радиокомитета. И я ещё раз подумал тогда, с какими хорошими людьми мне довелось работать на заводе.

Таким образом, я считал себя не только журналистом радио, но и диктором. Поэтому, узнав случайно, что объявлен набор стажёров в дикторскую группу Всесоюзного радио, я тотчас позвонил в названный мне отдел выпуска, и с изрядной долей нахальства предложил свои услуги, не преминув заметить, что являюсь членом партии, окончил вуз и имею опыт работы диктора заводского вещания. Мне ответили, что набор уже закончен, но если я готов рискнуть, то меня, пожалуй, послушают. Я выразил согласие с такой постановкой вопроса, и через пару дней был приглашён явиться для знакомства в здание в Путинковском переулке, в двух шагах от моего дома, где в бывшем здании КУТВ (Коммунистического университета трудящихся востока) помещался до переезда на Пятницкую Всесоюзный радиокомитет (ВРК).

В этот день в кабинете заведующего отделом выпуска К. Васильева я оказался перед небольшой группой уже не очень молодых женщин (в дальнейшем моих коллег — Ольги Высоцкой, Натальи Толстовой, Марии Тиуновой, и Евгении Гольдиной). Среди них находился лишь один мужчина, которого я узнал по довоенной фотографии — Юрий Левитан. Они с любопытством разглядывали молодого смельчака, решившего проникнуть в их (как сегодня бы сказали) элитный «клуб». Вообще имена дикторов радио я знал, никогда их не видя, наизусть ещё с 30-х годов, ибо они всегда представлялись: «Вел/вела передачу такой-то/такая-то», но в годы войны они перестали называть себя «по стратегическим соображениям». Все знали, как ненавидит Левитана Гитлер, обещавший после несомненной (как он считал) победы немцев первым повесить именно его. Юрий Борисович очень гордился этим. С ним вместе «засекретили» и других дикторов. В июле 1944 года, когда я оказался перед частью этого «ареопага небожителей», я вдруг ощутил нервную дрожь. Это моё состояние почувствовала (как она потом мне рассказывала) одна Гольдина и лукаво подмигнула: «Не боись!». Мне предложили прочитать из газеты «Правда» очередную сводку Совинформбюро, репортаж корреспондента из передового колхоза и фельетон и молча выслушали мое «исполнение» этих сочинений. Заведующий отделом, очкастый Васильев, с которым я уже познакомился, попросил меня обождать решение в «предбаннике». Когда потом «судьи», прощаясь со мной на ходу, покинули кабинет, Васильев предложил мне заполнить анкету и написать автобиографию. Но предстоял ещё один серьёзный экзамен — прочитать из студии какой-то текст для вынесения окончательного решения председателем Комитета по радиофикации и радиовещанию при СНК СССР (таково было полное название ВРК) А.А. Пузиным. Ему понравился мой голос и манера чтения и меня на удивление быстро оформили сначала диктором четвёртой категории, а через два месяца — третьей.

Однако до работы в эфире ещё было далеко. После того как стало известно о моём зачислении в дикторскую группу, позвонил Левитан и попросил прийти к нему «для беседы». Я явился без опоздания, и он познакомил меня с диктором Евгенией Гольдиной, которой было поручено посвятить меня в «тайны профессии». До тех пор я легкомысленно считал, что достаточно грамотно прочитать текст — и дело в шляпе. Гольдина учила меня осмысленно читать разные тексты, выделяя ударные слова, соблюдать интонационные паузы, учила азам актёрской профессии — общению с партнёром («Последние известия» читала «пара» дикторов — мужчина и женщина), таким понятиям, как «задача», «подтекст». Я ходил за ней по пятам, слушал, как читают старшие дикторы, и наблюдал, как они готовятся к выходу в эфир, помечая, каждая своими значками, ударные слова и фразы в тексте. Гольдина оказалась не просто хорошим ментором, но замечательным человеком. Она рассказывала, как пришла на радио после окончания Государственного института слова и работы в Театре слова (оказывается, был такой в 20-е годы!). Это ей было поручено в 1931 году поработать с совсем молодым 17-летним парнем из Владимира по имени Юрий Левитан, обладавшим прекрасным «микрофонным» голосом, но закончившим лишь девятилетку. К тому же он ещё «окал». Известно, что красивый голос в жизни может не понравиться микрофону, и тогда пиши-пропала работа с этим неуживчивым «хозяином» студии. Но Левитан всем тогда понравился, он был лишён всякого пижонства, ибо явился на прослушивание в тапочках и футболке. Поэтому ему сказали, что если он не освободится от своего регионального акцента, то не сможет стать диктором. А Левитан очень хотел стать им и приложил максимум усилий, чтобы справиться со своим «оканьем», сменив его на «эталонное» московское «аканье»…

Культуре речи в те уже далёкие времена уделяли на радио большое внимание. Для этого дикторы много работали «над собой». И, естественно, начальство предъявляло высокие требования к «абитуриентам». Через это «сито» пробиться было непросто. В тот момент, когда я каким-то (повторяю) чудом был принят в дикторскую группу, новичков было немного. Как раз до меня стажёром стал инженер по профессии Боря Рябикин, который тоже был подопечным у Гольдиной. Кстати, его вполне успешная карьера диктора прервалась совершенно неожиданно. Ему, двадцатипятилетнему комсомольцу, было предложено в знак особого доверия вступить в члены партии. А он отказался, мотивируя тем, что ещё не готов сделать такой ответственный шаг. В результате ему отказали в доверии и моментально уволили... Не намного старше меня был Сева Шевцов, женатый тогда на дикторе Ольге Дмитриевой. Но он довольно быстро ушёл в газету «Вечерняя Москва», где до этого уже постоянно сотрудничал в отделе культуры. Некоторое время в 60-е годы мы трудились там вместе, он — ответственным секретарем редакции, я — заведующим отделом культуры. Ещё среди нас в молодёжной части дикторской группы оказался травмированный на арене цирка Виктор Балашов, ставший в дальнейшем ведущим диктором телевидения. В трудном положении оказался отличный диктор Виктор Чижов, которому приходилось бороться со своим голосом, весьма напоминавшим левитановский.

Сказать, что дикторская группа была дружной, не могу. Так называемые нравы театрального «закулисья» были присущи и дикторам. Не все они, как Гольдина, были доброжелательны друг к другу. Но вообще-то можно сказать, что состав дикторов мало менялся. Все они не просто держались за «место», но были влюблены в дело, которому посвятили всю жизнь.

Как известно, любимым диктором Сталина во время войны стал Юрий Борисович Левитан, который один читал приказы Верховного главнокомандующего, и, таким образом, был лишён личной жизни, ибо должен был докладывать, куда вне ВРК идёт, есть ли там телефон и т. д. По моим наблюдениям, он не очень тяготился этой «каторгой». Скорее даже гордился. В 1944 году Левитан был уже признанным «мэтром», немного важничавшим и весьма ценившим своё главное достояние — голос. Не могу забыть его манеру проверять его звучание. Он прикладывал к уху ладонь и произносил три слова: мимика, химия, мумия.

Никто в группе не ставил под сомнение его профессиональное мастерство и авторитет. К тому же в качестве «старшего» он заботился о своих коллегах. Для Левитана не было ни в чём отказа, он мог открыть двери любого кабинета, но предпочитал пользоваться «телефонным правом». И когда сообщал высокопоставленному чиновнику, что «говорит диктор Левитан», он разве что не слышал «чего изволите?». Помогал с квартирами, прописками, с дополнительными пайками. Помнится, как меня, самого младшего в группе, отправляли получать добытые им дефицитные товары — водку или сигареты. Все дикторы были прикреплены к спецстоловым, где прилично кормили. Тогда это имело значение.

Дикторская группа состояла из двух неравных частей. Две трети из них были женщины. Каждая обладала своим непростым характером, каждая имела свой «голос». Управлять ими, как я теперь понимаю, было непросто. Но Левитан справлялся со своими обязанностями «старшего» и умело гасил возникавшие подчас конфликты. За молодыми он приглядывал особо.

После двух месяцев учёбы у Гольдиной наступил день, когда мне наконец доверили вести литературную передачу из ДЗЗ (Дома звукозаписи) на улице Качалова (ныне Малая Никитская). По окончании позвонил Левитан и поздравил с дебютом.

Так началась моя недолгая карьера диктора. В ней было всякое — смешное и драматичное. Как в жизни. Однажды мне поручили вести детскую передачу из ДЗЗ утром 1 января 1945 года. Естественно, «старики» спали после встречи Нового года. Тем же, кто помоложе, пришлось отдуваться за них. А так как тогда ещё не записывали всё на «магнитку», то программы шли «вживую». Так вот, начав читать состав авторов и исполнителей детской оперы Тамары Попатенко, я произнёс: «Композитор Тамара Поп-поп-попатенко». Увидев краем глаза, как задыхаются от смеха артисты и музыканты, я только тяжело вздохнул. Когда закончилась передача, меня позвали к телефону, и я услышал знакомый левитановский баритон: «Я поп-поп-рошу вас больше не заикаться». Впрочем, тут же, расхохотавшись, поздравил с Новым годом и пожелал выспаться после смены.

Но мои отношения с Левитаном были не всегда лучезарными. С его разрешения я повадился в Отдел перехватов, где работала моя однокурсница по Институту иностранных языков и где не хватало знающего французский. Меня тогда сразу очень заинтриговало название службы прослушивания, именовавшейся «перехваты». Но я быстро освоил эту интересную работу, сменяя коллегу, которая, впрочем, скоро уехала в Израиль, а я остался один. Это была неоценимая практика и существенный заработок. Словом, работая диктором в отрезок 23-30 — 08-00, у меня всегда был перерыв между 00-30 и 04-00. Можно было, конечно, подремать в дикторской, но я предпочитал подняться на четвёртый этаж, где помещался Отдел перехватов, и посидеть там с наушниками, слушая новости французских радиостанций. Повторю: на такую «отлучку» я получил разрешение Левитана. Кстати, хочется отметить, что никакой секретности при входе в Отдел не было. Никакую пломбу на дверь не вешали. Отдел размещался между двумя лестницами, то есть были два входа — парадный и чёрный. На парадной двери был звонок. Но никаких особых мер секретности мы не соблюдали. Представляю, как бы сегодня обстояло с этим «вопросом»!

Однажды после 00-00 московское радио решил послушать Сталин и остался весьма недоволен дикторами. Утром разразился скандал. Кого он имел в виду? После полуночи работали «две пары» дикторов — на Москву и на Восток. Установить «виновных» было трудно, ведь, повторяю, дикторы свои имена не называли. Расстроенный Левитан решил выместить свое раздражение на мне. В присутствии коллег он упрекнул меня за отсутствие «на рабочем месте» — то есть в дикторской. Приученный на заводе резать начальству «правду-матку» при любой несправедливости, я столь же резко ответил ему, напомнив, что он сам разрешил мне в свободное время посещать отдел перехватов. Я даже назвал его упреки самодурством, то есть совершил «преступление против Его Величества», как говорят французы. Вот он и решил мне отомстить за дерзость. И когда последовал «сверху» вопрос, какие сделаны «оргвыводы», я первым попал под нож чиновничьей гильотины. Но одновременно Левитан добился отзыва из армии опытного диктора Владимира Герцика, который летал на «У-2» над расположением немецких войск и уговаривал их по-немецки «бросать оружие, пока не поздно». Тот незамедлительно прибыл в дикторскую в лейтенантской форме, счастливый снова оказаться среди старых друзей.

Своим несправедливым увольнением я, разумеется, был весьма огорчён и отправился поплакаться в жилетку замечательному человеку — начальнику отдела перехватов «Капе» (то есть Константину Павловичу) Подколзину. Он приказал мне не лить слезы, и принял меры, чтобы меня зачислили в штат его отдела референтом. Так я стал «слухачом». Очень переживала за меня Гольдина, хотя я, успокоившись, повторял ей старую поговорку: «Что ни делается, всё — к лучшему». У нас сохранились до конца её дней самые тёплые отношения. Я часто бывал у неё дома, а когда она ушла на пенсию и болела, помогал ей с доставкой продуктов, лекарств, ездил за город за молодыми березовыми листочками, из которых она делала полезный, как ей казалось, отвар. Умерла она неожиданно, одна в квартире, и соседи по площадке хватились её лишь через два дня. Я искренне переживал её смерть. После её ухода в моей жизни образовалась долго невосполнимая пустота. Мне так не хватало её мнения, её доброты, её юмора, рассказов о работе в дикторской группе. К сожалению, она не оставила воспоминаний. Есть только её интервью в книжке о Левитане «Как он стал Левитаном». А я, к сожалению, не записывал её байки. Запомнилась только одна. Ещё до войны радио однажды транслировало из МХАТа знаменитый спектакль «Анна Каренина». Вести его поручили диктору Якимюку. Было душно в ложе бенуара, откуда велась трансляция, и в антракте он решил в буфете что-нибудь выпить. Но не нашёл ничего, кроме бокала пива. И его, трезвенника, совершенно неожиданно «развезло». Слушатели стали звонить на радио, спрашивая, что случилось с диктором, он говорит бессвязно, не захворал ли? Якимюка тотчас заменили другим диктором, а беднягу немедленно уволили. Впрочем, спустя некоторое время «помиловали». Рассказывая эту историю, Евгения Исааковна смеялась, ибо это был редчайший случай в дикторском сообществе. Много рассказывала она о своём ученике Юре Левитане, который, должен признать, помогал «Женечке», как её называли в группе. Чтобы закончить рассказ о Левитане, хочу вспомнить мои редкие встречи с ним много лет спустя днём в ресторане Дома кино. Левитан жил неподалёку, на улице Медведева, 12, и после смерти жены приходил сюда столоваться. К тому же он был (как и я) членом Союза кинематографистов, принимая активное участие в озвучивании выпусков кинохроники «Новости дня», а также «отдавая свой голос» всем послевоенным художественным фильмам о Великой Отечественной. Пробовал он свои силы и на ТВ, но, как мне представляется, неудачно. Он неизменно пожимал мне руку, но тотчас уходил к своей компании. Под конец жизни Левитан стал грузным, но голосом «играл» с удовольствием. Моё зло на него давно прошло, и когда он скоропостижно скончался 4 августа 1983 года по дороге к своим друзьям — ветеранам Белгородчины, мы вместе с Гольдиной сумели пробиться в ДЗЗ, где был установлен гроб, чтобы проститься с ним. Женечка плакала, мне тоже было грустно…

Однако вернусь к моим первым шагам диктора. Тогда в группе был ещё один подопечный Гольдиной, молодой человек, чуть старше меня — Боря Рябикин, о котором я упомянул выше. Мы были с ним очень разные, и наши «амплуа» стали быстро всем очевидны. Он превосходно читал политические и важные тексты, а мне больше нравилась работа в художественном вещании. Уравнивались мы с ним только когда вместе занимались техникой речи у знаменитого тогда педагога Е. А. Юзвицкой, которая учила нас распеваться, регулировать дыхание, читать гекзаметр, произносить скороговорки и прочее. Жила она поблизости от ВРК и много лет пестовала дикторов. После её неожиданной смерти мы остались без верного друга. Подчас с нами общался худрук группы — М. М. Лебедев, очень по-доброму и тактично разбирая нашу работу. Его тонкие и умные подсказки были нам очень полезны. Но и его мы тогда лишились внезапно: какой-то подонок убил его при выходе из ресторана. Мы все тяжело переживали это убийство, и, насколько мне помнится, оно так и осталось нераскрытым.

Эфир в то время не был засорён жаргонными и иностранными словечками. Тогда никому не пришло бы в голову назвать слово «содержание» — «контентом». С молодыми дикторами занимались серьёзно и не давали спуску. Был в группе ещё консультант-педагог К. Былинский, к его помощи с ударениями мы часто прибегали. Сводки Совинформбюро, репортажи корреспондентов газет и радио пестрели в последние месяцы войны названиями освобождаемых зарубежных городов, например очень трудными венгерскими. И надо было произносить их правильно. Однажды в ночную смену мне неожиданно принесли в студию очередную сводку Совинформбюро с массой названий венгерских населенных пунктов. Вспомнив совет Былинского коллегам делать ударение на первом слоге, я с подобающим подъёмом проговорил их, запомнив навсегда Секешфехервар. С меня пот катил градом, и моя «пара» — добросердечно утирала его своим платочком. Утром эту сводку читали уже другие дикторы. Тогда по этим сводкам мы изучали географию Европы.

Разумеется, в работе не обходилось без накладок. Особенно ночью. Дремавший во мне журналист подчас невольно исправлял неудачные фразы оригинала. А это категорически не допускалось. Бдительные дамы из отдела контроля неизменно фиксировали такие огрехи. Весьма неприятная их начальница по фамилии Куликова регулярно присылала Васильеву сводки замечаний, а тот переправлял их Левитану, который, правда, относился к ним с юмором, ибо сам когда-то грешил оговорками, и в дикторской группе неизменно вспоминали его «чудесный цветок монголии». Он даже надписал одну из таких сохранившихся у меня сводок: «Дарю на память о днях, проведённых в Радиокомитете». Такое же посвящение есть у меня на его изданном тогда в г. Молотове словарике «Правильное произношение слов». В упомянутой выше сводке я назвал «пожары» «пожирами», пропустил информацию об увековечении памяти баснописца Крылова и сделал ещё ряд отсебятин. Ретивая Куликова писала Васильеву, что, «работая ночью, диктор Брагинский продолжает делать ошибки». Как поступил с этой сводкой Левитан, я сказал выше.

Многие работавшие тогда старшие дикторы настойчиво вдалбливали нам, новичкам, чувство «высокой ответственности». Это в какой-то степени парализовало первое время и моё состояние, когда я оказывался один перед микрофоном и ждал сигнала «включить» его на пульте. В те времена мы были, по сути дела, оторваны от звукорежиссёра и только в крайнем случае могли связаться с ним по телефону. Не то что теперь, когда дикторы через большое окно аппаратной видят звукорежиссёра, а также слышат его через наушники.

В 1944 году студии на Путинках были крохотные, за столом хватало места лишь для двоих. Отсюда велись все политические («разговорные») передачи. Художественное же вещание базировалось в ДЗЗ на улице Качалова. Там на первом этаже находились три студии — одна большая, другая средняя и ещё одна — маленькая. И там мы тоже были оторваны от звукорежиссера, который находился на втором этаже, и по его световому сигналу мы, дикторы, включали микрофон. Кроме нас, сделать это не имел права никто.

Степень сложности нашей работы при этом покажу на одном примере. Из Большой студии часто транслировались концерты замечательного коллектива — БСО (Большого симфонического оркестра) ВРК. Ныне это оркестр имени Чайковского. Он с трудом размещался в этой студии. Микрофонов не хватало. Звукооператоры лишали нас, дикторов, одного из них. Таким образом, включив микрофон на пульте, нам приходилось дойти до первого из них у оркестра и оттуда прочитать текст из эфирной папки. При этом в помещении должна была соблюдаться полная тишина. Опытные оркестранты понимали всю сложность задачи диктора и сидели смирно. Куда труднее было в конце, когда я должен был сначала объявить: «Вы прослушали…», а потом вернуться к своему пульту и выключить микрофоны. Только после этого я имел возможность произнести «всем спасибо», а оркестранты могли покашлять и постучать смычками по пюпитрам в знак восхищения дирижёром. Тогда оркестром руководил А. Иванов, не обладавший выгодной внешностью, но бесконечно талантливый музыкант, дирижировавший без партитуры. Не менее сложными были трансляции из этой студии музыкальных спектаклей. Так, работавший тогда в Москве француз по паспорту и венгр по национальности дирижёр Георг Себастьян очень любил с помощью солистов радио и оркестра готовить концертные исполнения опер Моцарта. Запомнилась одна его очень удачная постановка «Похищения из сераля», которую наши солисты не только прекрасно пели, но и играли, если можно так назвать свободное поведение перед микрофоном. Драматические спектакли и «малоформатные» программы шли из средней студии. В маленькой стоял рояль, здесь выступали певцы с сольными концертами, играли знаменитые музыканты, читали известные артисты. При этом соблюдались некоторые тонкости. Так, великий артист МХАТа Василий Качалов предпочитал, чтобы его представлял мужчина-диктор, ибо при даме он не смог бы расстегнуть пуговку жилета. А некоторые певицы, например, тогда только дебютировавшая Зара Долуханова, — предпочитала женщин-дикторов, ибо могла ослабить при них тесный корсет. Иногда на несколько часов отсюда «давали» в эфир (непонятно, для кого) грамзаписи итальянских опер. При всей моей любви к опере сидеть много часов с наушниками на голове было скучно. Отсюда любил читать свои стихотворные фельетоны Владимир Дыховичный, отец недавно скончавшегося кинорежиссёра Ивана Дыховичного. Очень оживлял тогда эфир джаз-оркестр ВРК под управлением А. Цфасмана. Мне нравилось вести эти концерты, наблюдая за виртуозной игрой на рояле руководителя оркестра. По окончании Консерватории ему прочили большую карьеру пианиста, а он предпочел джаз, создал оркестр, где собрал превосходных музыкантов, среди которых особенно выделялся барабанщик Лацци Олах. До войны этот оркестр часто выступал перед вечерними сеансами в кинотеатре «Центральный» на Пушкинской площади. Тогда, помнится, коллективы и солисты Москонцерта постоянно демонстрировали свое искусство в холлах кинотеатров. Многие зрители приходили для этого заранее, чтобы занять места. Остальные стояли.

Некоторые репортажные программы радио до войны записывались на звуковую дорожку киноплёнки. Для этого в подвале дома, в котором некогда помещался ресторан «Медведь», ликвидированный после того как дом был передвинут и развёрнут с улицы Горького в Брюсовский переулок, размещалась студия «Радиофильм». Этой организации поручали записи на киноплёнку (точнее — на её звуковую дорожку) торжественных событий, например парадов, съездов и прочего. Записав, скажем, радиорепортаж с Красной площади 7 ноября или 1 Мая, режиссер В. Гейман затем с помощью ножниц и клея сводил время звучания до необходимых размеров, и в тот же день вечером этот репортаж передавался по радио. Но постепенно, с вторжением магнитной записи звука, нужда в «Радиофильме» отпала, и он благополучно «скончался». Существовал в годы войны ещё один вид записи звука на радио — на восковом диске. Бывало, я просил техников записать моё чтение известий ночью, и потом они давали мне прослушать эту шипевшую, напоминавшую плохую грампластинку запись. Правда, я никогда не узнавал свой голос, но некоторое представление о своей работе получал.

Как я уже написал выше, в марте 1945 года я был уволен из дикторской группы и перешёл в Отдел перехватов, где проработал до 1950 года. Я часто вспоминаю слова, которые приписывают Карлу Марксу, что чужой язык — это оружие в жизненной борьбе. В своей жизни я находил постоянное подтверждение этой формулы. Французский язык очень помогал мне в этой «борьбе», когда я стал профессионально заниматься французским кино и вообще много писал для разных изданий, а в последствии написал несколько книг о французских актерах и режиссерах и перевёл романы популярных тогда детективщиков — Сименона, Жапризо, а также ряда других писателей.

Сотрудничая сначала вне штата, а потом в штате Отдела перехватов, я оказался на самом важном информационном пике тех дней, когда наши войска неудержимо гнали противника на Запад, приближая конец войны. Естественно, мы, референты Отдела перехватов, были в курсе всех новостей, которые часто не доводились до сведения граждан и поступали к ним в «отфильтрованном» виде. У меня сохранились каким-то образом копии комментариев самых известных тогда обозревателей немецкого радио Ганса Фриче и генерала Дитмара. На исходе 1944 года и до окончания войны они чаще всего выдавали желаемое за действительное. Есть у меня и текст новогоднего обращения Гитлера 1 января 1945 года к «фольксгеноссенам» обоего пола и национал-социалистам, в котором он «ожидал» от каждого немца, что тот будет «до последней возможности исполнять свой долг» и «принесет любую необходимую жертву, которая от него потребуется». Он «ожидал» от немцев и многого другого в этой речи, призывая их «образовать скрепленное таким образом клятвой сообщество» и прося в заключение «милости у Всемогущего».

Через пять месяцев он покончит с собой, и долгая Вторая мировая война в Европе закончится 9 мая. Мы с волнением и интересом следили по передачам зарубежных станций за тем, как развивались события. Особенно запомнились, конечно, первые дни мая 1945 года. Мы работали тогда на отличных американских радиоприёмниках «RCA», но справиться с помехами и просто глушением было трудно. К тому же у нас ещё не было магнитофонов. В лучшем положении были референты, владевшие стенографией. Среди них было двое русских немцев, которые сами выстукивали на машинках переводы текстов немецкого радио. Остальные, прослушав нужную передачу, быстро сбрасывали наушники и по памяти заполняли пропущенное в своей скорописи. С тех пор у меня окончательно испортился почерк. Восстановив как можно полнее услышанную передачу, мы бежали к машинисткам для диктовки. Этот текст затем попадал к редактору, который составлял очередной Бюллетень. Этот Бюллетень перепечатывался начисто в нескольких экземплярах и рассылался по назначению. Когда сегодня думаешь, как шагнула вперёд техника звукозаписи с использованием компьютеров и принтеров, понимаешь, что мы тогда жили в каменном веке. Однако мы неизменно опережали сообщения отдела прослушивания ТАСС, и нашим трудом охотно пользовались комментаторы ВРК — внутреннего и иновещания.

Уже после войны, когда стали поступать трофейные немецкие магнитофоны, наша работа существенно облегчилась. К тому же отдел подключили к Радиоцентру прослушивания (тогда дальнего в Бутово), откуда и мы стали получать по проводам нужные нам передачи. Мы связывались по телефону с операторами этого Центра, и те быстро и ловко находили нужную станцию, используя специальные антенны, которыми он был оснащен в большом количестве. Мы дружили с этими операторами, знавшими наизусть наши «вкусы» и быстро находившими то, что нам было нужно.

Утром 8 мая мы узнали, что ещё 7 мая в штаб союзных войск в Западной Европе, находившийся во французском городе Реймсе, доставили делегацию немцев, которая от имени преемника уже почившего в бозе 30 апреля Гитлера на посту рейхсканцлера предложила подписать протокол о капитуляции. Этот акт был, стало быть, подписан ночью 8 мая, в 2 часа 41 минуту по летнему европейскому времени. Лишь позднее стало известно, в каком затруднительном положении тогда оказался советский представитель при Ставке командующего союзными войсками в Европе Д. Эйзенхауера генерал Иван Суслопаров. Как он ждал (и не дождался) решения Сталина и поставил свою подпись на собственный страх и риск. Ведь и ему тоже хотелось, чтобы наконец прекратилась стрельба, чтобы перестали погибать люди. В течение 8 мая мы слушали выступления глав западноевропейских держав об окончании войны, и вся Европа радовалась по этому поводу. Молчал только Сталин, и, по некоторым комментариям западных радиожурналистов, мы понимали, что идут переговоры о перенесении подписания Акта о «безоговорочной капитуляции Германии на Востоке и Западе» в Берлин. Сталин решительно настаивал на этом — он хотел, чтобы прошение о мире принесли немцы не в какой-то французский городишко, а именно в Берлин, в поверженную столицу Третьего рейха, которой уже овладели советские войска и где водрузили Знамя Победы над Рейхстагом. Но мы слышали одновременно, что не все немецкие генералы готовы были сложить оружие. После того как по Фленсбургскому радио новый министр иностранных дел преемника Гитлера, гросс-адмирала Деница, фон Крозик объявил о капитуляции германских войск «на Востоке и Западе», Прусское радио назвало это «вражеской вылазкой». И действительно, немецкие войска ещё сопротивлялись в некоторых анклавах. Об этом, кстати, пишет в своих воспоминаниях поэт Борис Слуцкий, рассказывая, как советские войска после объявления о капитуляции «догоняли» отступавших, но не сдававшихся немцев. Однако их часы были сочтены, и исход войны не вызывал ни у кого сомнения.

Помнится, позвонил днём 8 мая в отдел Левитан.

— Что происходит? — спросил он. — Мне приказали никуда не отлучаться.

— А происходит, — ответил я ему радостным голосом, — что вся Европа ликует и танцует, а мы пока молчим.

Он только странно хмыкнул.

А между тем немного за полночь по московскому времени, то есть уже 9 мая, в берлинском районе Карлхорст, в помещении бывшего немецкого военно-инженерного училища состоялось подписание Акта о капитуляции так, как этого хотел Сталин. Для этого туда доставили представителей Деница во главе с генералом Кейтелем. Сталин поручил подписать Акт Георгию Жукову.

Церемония эта подробно описана, и повторять то, что мы тогда слышали от западных и советских корреспондентов, прибывших срочно в Берлин, нет надобности. Помнится, к вечеру 8 мая нас отправили отдыхать, посоветовав не выключать приемники радиосети. И мы дождались. Сначала диктор Ольга Высоцкая объявила в 1–15 ночи 9 мая, что программы радио продлятся до 3–30 утра. Потом в 2 часа ночи она же сообщила, что будет передано важное сообщение. И через 10 минут Левитан торжественно зачитал официальное сообщение о подписании долгожданного Акта о капитуляции немцев. Следом Высоцкая ознакомила нас с Указом Президиума Верховного Совета СССР о провозглашении дня 9 мая праздничным Днём Победы и с постановлением СНК СССР о поднятии флагов. Затем зазвучали гимны СССР, США, Англии и Франции.

Дикторы потом долго вспоминали, как в соседних домах стали зажигаться огни, как на улицу высыпали люди, поздравлявшие друг друга с Победой. Я сам потом видел, как восторженные москвичи качали военных, как обнимались и целовались с незнакомыми людьми.

Разумеется, я помчался пораньше на Путинки. Там царило небывалое оживление. Работал с полной нагрузкой Отдел последних известий. Мои бывшие коллеги с подъёмом читали поступавшие со всех концов страны известия, как празднуют советские люди окончание войны. Позднее стало известно, что вечером по радио будет выступать Сталин и состоится грандиозный салют.

Евгения Гольдина рассказывала мне, как нескольких сотрудников ВРК во главе с Левитаном посадили в машины и отвезли в Кремлевскую студию, откуда и выступил Сталин с поздравлением. Как отличалось это выступление, говорила она, от памятного ей 3 июля 1941 года. Тогда он неожиданно вошёл в студию, откуда она и Левитан вели выпуск «Последних известий». Левитану передали бумажку, на которой было написано, как объявить Сталина. В своих мягких, бесшумных сапогах он подошёл к столику с микрофоном. Ему подали стакан с чаем, и Гольдина запомнила, как предательски дрожала ложечка в этом стакане. Тогда он произнёс нужные слова: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь, друзья мои!» Теперь, в качестве главного «творца Победы», он был иной, и слова он употребил чисто официальные, хотя в конце произнёс: «С праздником вас, мои дорогие соотечественники и соотечественницы!».

Там же Левитану и Высоцкой вручили приказ Верховного главнокомандующего о полной победе над фашистской Германией и об артиллерийском салюте 30-тью залпами из 1000 орудий. Эти тексты они должны были прочитать в 21-50 уже из радиокомитетской студии в ГУМе. Для этого им следовало (всего-то навсего!) пересечь Красную площадь, заполненную тысячами людей, слышавших краткое выступление Сталина и ожидавших салют. Помню, с каким удовольствием рассказывала Высоцкая, как эта толпа не пожелала расступиться и пропустить их к ГУМу — ведь их обоих никто не знал в лицо. Пришлось им вернуться обратно в Кремль и бегом помчаться в знакомую студию, где их уже ждали. Чтобы их, не дай Бог, не приняли за диверсантов, комендант Кремля придал им сопровождающего офицера, который мчался впереди. В последний момент они оказались на месте, чтобы успеть прочитать врученные им тексты.

В это самое время я вместе с сотрудницей радио находился в той самой толпе на Красной площади. Увы, мне не дано было увидеть, как не пропустили москвичи Левитана и Высоцкую, и уж тем более их марш-бросок через Кремль. Но ровно в 21-50 мощные репродукторы донесли слегка запыхавшийся голос Левитана, который зачитал текст приказа Верховного главнокомандующего, а Высоцкая — о салюте Победы. В 22-00 куранты на Спасской башне отбили время, и тотчас загремели пушки салюта, а в небо взвились миллиарды ракет фейерверка. Глаза же всех присутствовавших тогда на площади были устремлены вверх. В небе, в лучах множества прожекторов, высветился подвешенный к аэростату огромный портрет Сталина. Придумано это было недурно и, как мне сегодня кажется, преследовало цель устроить некое моление народа во славу нового Спасителя. Сопровождалось это таким мощным и искренним «ура», которое больше никогда не слышала Красная площадь.

Ещё работая диктором и референтом на радио, я много писал для Совинформбюро и для разных редакций радиовещания и газет. Особенно много для Польской редакции, где мы первыми после публикации в «Правде» очерка о краснодонских молодогвардейцах сделали неплохой радиоспектакль. Помимо еженедельных обзоров культурной жизни Москвы я предложил для той же Польской редакции сделать большой репортаж из Московской консерватории. В 1948 году радиовещание уже располагало тонвагенами для записи репортажей. Договорившись обо всём с директором Консерватории — тогда это был композитор В. Шебалин, — мы прибыли в знакомое с детства здание на улице Герцена (ныне Большой Никитской), и я стал ходить с микрофоном, связанным с тонвагеном длиннющим проводом, по учебным классам разных мастеров, оказавшихся в тот день на месте — скрипки Д. Ойстраха, рояля Э. Гилельса и К. Игумнова и виолончели — С. Козолупова, а также других мастеров, которые по своему усмотрению представляли учеников, а те демонстрировали свое искусство. Репортаж заключался интервью с директором. Всё это было смонтировано и представлено на усмотрение тогдашнего заместителя председателя ВРК С. Лапина. Прослушав предварительно наш репортаж, он пригласил к себе меня, главного редактора Польской редакции Миркину и редактора передачи и выразил «удивление» по поводу «действующих лиц» в репортаже. Фамилии большинства из них, видимо, звучали неприятно для его уха. Чтобы лучше понять позицию Лапина, надо иметь в виду, что дело происходило в самый разгар «борьбы с космополитизмом», а это придавало его пафосу особый смысл. Не желая играть в прятки, я прямо спросил его, не потому ли ему не нравится репортаж, что там фигурируют неприятные для его слуха имена. У него забегали глазки и окаменело лицо. Свернув обсуждение репортажа, он предложил редакции над ним «ещё поработать». Я решительно отказался участвовать в переделках, ибо хорошо понял смысл лапинской риторики. Он хотел слышать русские имена. А у нас их было очень мало. К тому же К. Игумнов, как назло, предложил послушать, как играет этюд Шопена «Грусть» его любимый ученик, будущий народный артист, недавно скончавшийся «Нёмочка» (как он выразился) Штаркман, ласково положив свою руку на его колено. Позднее я узнал, что часовой и интересный репортаж наш был урезан до 15 минут, и я навсегда сохранил после этого негативное отношение к Сергею Георгиевичу Лапину. Много позднее, работая в «Вечерней Москве», я иногда сталкивался с ним, уже главой Госкомитета по радиовещанию и телевидению, на театральных премьерах в директорских кабинетах, где «почётные гости» снимали верхнюю одежду. Он обладал прекрасной памятью и неизменно здоровался со мной. Надо отдать ему должное, Лапин любил театр, и благодаря ему, в частности, был записан для ТВ прямо из театра спектакль «Соло для часов с боем» с уже тяжело больной О. Андровской, которую специально привезли из больницы, и такими великими актерами старшего поколения, как Станицын, Яншин и Грибов. Этот спектакль и сегодня иногда показывают по ТВ. И невольно возникает чувство благодарности Лапину за то, что сохранилась на пленке память о великих стариках МХАТа. Но сочетавшуюся в нём образованность и любовь к искусству с антисемитизмом мне как-то не хочется забывать.

В те же послевоенные годы я имел удовольствие часто сотрудничать с одной из лучших редакций союзного вещания — детской, возглавляемой замечательной женщиной Розой Иоффе, которая привлекала к передачам для детей лучшие артистические силы Москвы. Так я получил от неё предложение сделать передачу о знаменитых тогда художниках-карикатуристах, работавших под одним псевдонимом — Кукрыниксы. Легко договорившись с ними о встрече, я был приглашен в их мастерскую на улице Горького (сегодня в этом доме находится книжный магазин «Москва»). Я подготовил ряд вопросов, и они то соло, то хором живо отвечали на них. Я еле успевал записывать. Мой сценарий был одобрен в редакции, и меня попросили завизировать его у наших героев. Я был зван для этого в квартиру «Никса» — Николая Соколова — на нынешней улице Чкалова. Они не только работали в одной мастерской, но и жили в одном подъезде. Я назвал свой опус «Великолепная троица». Они не возражали. Сели кружком и внимательно выслушали мое чтение. После чего высокий Куприянов («Ку») высказал свое мнение, поддержанное («Кры») — Крыловым и «Никсом». Некоторые вещи они поправили, но, в общем, остались довольны, чему я был несказанно рад. Потом напоили чаем с сушками и подписали мой текст. Сделанная передача имела успех. И я получил очередное задание.

С детской редакцией связан ещё один факт в моей жизни, о котором хочется в заключение вспомнить отдельно.

Начну издалека. В феврале 1941 года в помещении клуба Трикотажной фабрики в Каретном переулке была объявлена премьера спектакля только что созданной Арбузовской театральной студии «Город на заре». Мы тогда очень любили «Таню» Алексея Арбузова в Театре Революции (ныне им. Маяковского) с М. Бабановой в главной роли. В создании спектакля «Город на заре» принимали участие многие студийцы, что было отмечено в программе, где значилось, что авторы — «Коллектив студии». Среди главных помимо А. Арбузова были — А. Галич и В. Плучек, которые в представлении не нуждаются. В труппе оказались многие будущие известные актёры. Среди них был и Зиновий Гердт, о котором и пойдет речь. Я несколько раз смотрел этот замечательный спектакль и знал имена всех молодых актёров. Выше я писал об эвакуации Института иностранных языков в г. Мензелинск и о том, что как раз перед началом войны драмкружок моего Института поставил пьесу А. Островского «Без вины виноватые», в котором я играл Шмагу. В Мензелинском Доме культуры до войны тоже ставили эту пьесу, и ряд исполнителей не покинул город. Директриса Дома культуры, узнав, что я играл Шмагу, а ей не хватало только актёра на эту роль, решила возобновить спектакль. Мы не знали, что в Мензелинске тогда разместилось Московское военное училище. И надо же было, чтобы и их драмколлектив поставил эту же пьесу и сыграл её (конечно, по-другому, чем мы) на сцене Дома культуры. Каково же было мое удивление, когда в исполнителе роли Шмаги я узнал Гердта. Конечно, после спектакля я пошёл в грим-уборную и познакомился с ним. Вспомнили «Город на заре» и т.д. Вскоре училище отправили ближе к фронту, и я потерял Гердта из виду. И вот однажды, уходя от моего редактора детской редакции радио, я вдруг услышал истошный крик «Мензелинск! Мензелинск!». Обернувшись, я увидел прихрамывавшего навстречу Зяму Гердта. Так встретились в детской редакции радио бывшие Шмаги. Мы с ним крепко обнялись и некоторое время, на удивление всей редакции, захлебывались от нахлынувших воспоминаний. Потом я узнал, что на фронте Гердт командовал ротой саперов, был тяжело ранен в ногу, долго лечился в госпиталях. Ногу ему после многих операций врачи спасли, но она стала короче другой на 11 сантиметров. Это не мешало ему, впрочем, успешно играть разные роли в театре кукол С. Образцова, сниматься в кино, быть ведущим на ТВ. А в 1990 году Гердту было присвоено звание народного артиста СССР. С этим званием он прожил шесть лет. В 1996 году в возрасте 80 лет его трогательно хоронили коллеги, друзья и почитатели.

Должен отметить, что из Отдела перехватов меня уволили «по собственному желанию» в 1950 году, уже при третьем начальнике, молодом, амбициозном парне, который ничего не смыслил в политике и радио, но зато ловко двигал в Отделе шкафы и прочую мебель. Все референты подшучивали над этим. Видимо, мои шутки ему не нравились особо. В 1950 году, когда в очередной раз по стране прокатилась борьба за дисциплину, я опоздал на работу. И хотя не сорвал при этом порученную мне программу, начальник потребовал от меня объяснений. Я написал всё, как есть. В отделе тогда опоздание референтов было «традиционным», главное было не присутствие на месте по графику, а качественное выполнение работы. Но этот парень явно хотел меня выжить и написал кляузу, требуя моего примерного наказания за «недисциплинированность». Повторилась история с увольнением из дикторской группы. Я был вызван к заместителю председателя ВРК, будущему послу во Франции С. А. Виноградову, который, испытывая явную неловкость, поставил передо мной альтернативу: либо Комитет подает на меня в суд, либо я ухожу сам. Испытывая отвращение, я предпочел второе.

Так закончилась моя работа на радио, и началась необычайно активная и, смею сказать, плодотворная творческая работа журналиста, кинокритика и переводчика. Но это совсем другая история.