Голоса

Радио в годы войны

Глава из книги «Внимание, включаю микрофон!» Натальи Толстовой

Нельзя было жить, не слушая радио. Радио оповещало, сигнализировало, руководило нами, связывало родных и близких. Голос, произносящий «Говорит Москва», приковывал внимание, он успокаивал, вселял надежду…

B. Яхонтов

Это обыкновенное заседание состоялось в начале июня 1941 года. Его созвал заместитель председателя Радиокомитета. На повестке дня стоял вопрос об улучшении качества вещания. Заседание как заседание: не впервой обсуждать такую повестку. Редакторы и журналисты, актёры и композиторы, поэты и писатели, дикторы и диспетчеры без особого энтузиазма вносили, как полагается, свои предложения. В небольшом кабинете, где собралось много народа, было душно. Всем хотелось, чтобы скорее приняли резолюцию и можно было, выйдя на Пушкинскую площадь, подышать свежим воздухом.

Вдруг председательствующий задал вопрос, которого мы никогда не слыхали. Он был адресован к работникам музыкального вещания:

— А если потребуются военные песни и марши, не застанет это требование вас врасплох?

На неожиданный вопрос, не медля ни секунды, бодро ответила сотрудница музыкальной редакции, которую в шутку называли «нашим ортодоксом».

— Если потребуется военная музыка, то мы будем готовы. Мы уже готовы. Мы всегда готовы.

Выходя с заседания, никто не вспомнил об этом разговоре: у всех были свои дела и заботы.

Размеренными, ничем особо не примечательными были последние мирные дни. Вопрос о военных песнях мы вспомнили, лишь когда началась война.

Утро 22 июня 1941 года выдалось на редкость погожим, праздничным, ясным. Казалось, оно обещало прекрасный день.

В отличном настроении пришла я на радио. В вестибюле, как обычно, поздоровалась с дежурным милиционером, который знал всех дикторов в лицо и не упускал случая поприветствовать каждого. Но на этот раз он почему-то не подхватил мою реплику «С хорошей погодой», а отчеканил: «Ваш пропуск», чем сильно озадачил меня. «С чего бы это он?» — подумала я и предъявила пропуск.

В дикторской царила необычная тишина: никто не шутил, никто никого не разыгрывал, никто ни с кем не спорил.

— Товарищи, в чём дело? — спросила я, ещё не зная, что уже получено страшное известие, которое вскоре прозвучит по всей стране.

Работники радио одними из первых узнали о нем. Началось с того, что во время передачи утреннего выпуска «Последних известий» в студию поспешно вошел дежурный редактор и снял все сообщения из Германии. Дикторы недоуменно переглянулись, но бодро продолжали читать новости из колхозной жизни.

Окончив передачу, они вышли из студии и сразу же услышали слово «война». Поначалу оно не умещалось в сознании: до мирных людей не доходил его трагический смысл.

В дикторской сидел Юрий Левитан и машинально перелистывал тассовские восковки. Его вызвали к семи часам утра и сказали: «Приготовься. Поведёшь правительственную передачу».

Но по радио одна за другой ещё следовали передачи выходного дня: мажорные песни, лирическая музыка. Слушатели ещё не знали ничего. На радио все ждали. Наконец было получено указание правительственное сообщение передать в 12.00.

В 11 часов 45 минут перед микрофоном выступил видный учёный. Тихо, не спеша говорил он о неисчерпаемых ботатствах русской природы. За минуту до полудня передача «Учёные у микрофона» кончилась. Это была последняя передача мирного времени.

А в 12 часов из большой студии в здании Телеграфа на улице Горького прозвучало правительственное сообщение о том, что фашистская Германия вероломно напала на Советский Союз. Началась Великая Отечественная война.

«Наше дело правое, победа будет за нами!» — этими словами заканчивалось сообщение. Мы повторяли их с тревогой и верой.

После небольшого перерыва я пошла в студию вести концерт. В программе — кантата Сергея Прокофьева «Александр Невский». Как созвучна была эта музыка тому, что совершалось сейчас «на Руси большой», какие патриотические чувства вкладывали исполнители в слова: «Вставайте, люди русские, на ратный бой, на смертный бой!» Лица певцов, музыкантов были сосредоточенны и суровы. После передачи многие из её участников тут же, в студии, писали заявления о посылке их добровольцами на фронт.

Через сорок пять минут после правительственного сообщения дикторы читали первый военный выпуск «Последних известий».

В дикторскую поспешно вошёл заведующий отделом выпуска Шаргин и, передавая мне материал, сказал: «Будете читать после концерта». «Есть», — ответила я, сама не понимая, откуда у меня взялось это военное «есть». «Тоже нашёлся политрук», — невесело пошутил кто-то из присутствовавших.

Вечером из филиала Большого театра транслировалась опера Гуно «Ромео и Джульетта». Я должна была читать свои пояснения, но осталась на улице Горького читать из студии материалы, поступающие из редакции «Последних известий». Сидя в дикторской, я слушала через приёмник музыку бала в доме Капулетти, мадригал… Но веронским любовникам не довелось в этот вечер допеть свой дуэт в саду: он был прерван для передачи сводок с фронта.

Так прошел на радио первый день войны. За ним последовали второй, третий, четвертый… Как всегда, мы ходили на работу, включали микрофон, вели свои передачи. Но нам казалось (да, вероятно, это и было так), что мы ещё не нашли ключа к новым материалам: ведь голос Москвы, голос столицы теперь, как никогда, слушает вся страна. Какая же ответственность ложится на тех, кому доверено произносить: «Говорит «Москва».

— Как читать? — спросила я Сергея Михайловича Балашова, мастера художественного слова, чтеца-трибуна, артиста, всегда ищущего и находящего новые творческие пути в искусстве.

После передачи, в которой он читал Маяковского, мы шли по улице Горького. Как читать, чтобы донести до слушателя и бои, и победы, и неудачи, и скорбь об убитых, чтобы не было пафоса, но не было и безнадёжного горя, не было равнодушия? Что нам делать для победы? Наивно звучат сейчас эти вопросы, но ведь они были заданы в один из первых дней войны.

Сергей Михайлович внимательно слушал, задумчиво глядя вперёд:

— Надо бороться, — после паузы просто ответил он. — Каждый теперь будет бороться во имя победы. Наше оружие — слово. Ваше слово, слово дикторов Москвы, — особенное, многозначительное. Против врага оно — оружие, а для тех, кого война осиротит, — утешение. Считайте себя на переднем крае борьбы.

В один из первых военных дней я дежурила на радио, когда М. М. Лебедев читал сообщение о том, что США и Великобритания собираются оказать поддержку СССР. Помню его суровые, сдержанные интонации: весь материал прозвучал у него как бы на одной ноте. Когда после Лебедева я входила в ту же студию, чтобы начать передачу русских, американских и английских песен и маршей, Михаил Михайлович задержал меня на пороге и сказал: «Только без пафоса. Пожалуйста, собраннее, ровнее, даже строже! И никаких восторгов: нет оснований. Запомните».

Сам Лебедев неуклонно придерживался этих правил: в своих интерпретациях фронтовых материалов он был как бы замкнут в себе, но даже в самые тяжелые месяцы 41-го года чтение его было пронизано глубоким спокойствием, и в этом спокойствии выражалась вера в нашу победу, вера и оптимизм, которые не могли не передаться тем, кто слушал Лебедева по радио.

С первых же дней, нет, с первых же часов войны началась особенно чёткая, бесперебойная работа радио. Она как бы подчинила себе весь ритм жизни. Слушая Москву, люди говорили: «Москва работает, Москва говорит, Москва будет жить. Победа — за нами».

В один из этих первых дней меня послали в Путинковский переулок. Там, в доме, где жил когда-то Рахманинов, начали функционировать новые чтецкие студии.

Оттуда должен был выступать Алексей Толстой.

У входа в здание меня остановил пианист Н. Г. Вальтер.

— Наталия Александровна, ваш пропуск, — мягко, точно боясь обидеть, но в то же время настойчиво произнёс он.

И тут только я заметила, что поверх белой летней рубашки Наум Геннадиевич был опоясан солдатским ремнем, на котором висела кобура с торчащим из нее револьвером. Он был дежурным по охране здания. Вальтер! Мирный Вальтер, и вдруг… «ваш пропуск», кобура! Война!

Толстой сидел в кресле у дверей студии. Когда я пригласила его на передачу, он не спеша поднялся и медленно пошёл за мною. В студии он удобно уселся перед микрофоном и сказал:

— Ну что же. Начнём?

Я взглянула на наручные часы:

— Ещё рано, Алексей Николаевич.

Он покачал головой:

— Часики носите. А зачем они вам? В студии-то есть часы. Я так вот никогда часов не ношу. Не обременяю себя понапрасну. Ведь часы — всюду: и на улице и в машине, наконец, у каждого знакомого.

По-видимому, разговор о часах был затеян для того, чтобы дать себе минуту отдыха перед ответственным выступлением, которое потребует от него огромной отдачи сил и энергии.

Когда я спросила у Алексея Николаевича, как его объявить, он ответил:

— Объявите просто — писатель Алексей Толстой. Так меня знают в народе.

Я включила микрофон.Толстой заговорил. Речь его, лишённая всяких внешних эффектов, была пламенной и призывной. Но он не «вещал», а говорил, говорил просто и убедительно. Его неторопливая, размеренная, слегка напевная речь вселяла в слушателя уверенность и спокойствие. Народный писатель выражал мысли народа: его слова, сказанные «в строку», его простые и в то же время образные формулировки были понятны каждому. Он говорил о безмерных испытаниях, предстоящих народу, и о грядущей победе.

В ночь на 24 июня из репродукторов раздались доселе неслыханные слова —

«Граждане! Воздушная тревога!».

Эта первая тревога застала меня дома. Я позвонила на радио и спросила: «Куда мне идти — на улицу Горького или на Путинки?» Мне ответили: «В бомбоубежище».

Тревоги, а вскоре и бомбёжки стали повторяться. Священную тишину радиопередач нарушал орудийный грохот и назойливое дребезжание стекол огромных окон. Работать в студиях на улице Горького стало невозможно. Вещание перевели в маленькие студии на Путинках. Вся обстановка этих студий состояла из дикторского стола перед окном в аппаратную, трёх стульев и большого репродуктора в углу. Были на Путинках и ещё студии, совсем крошечные, похожие на колодец: один шаг от двери до стола. Они находились в глубоком подвале бомбоубежища. Из них мы вели передачи, начинающиеся знаменательными словами, которые трудно было произносить без волнения: «Слушайте нас, братья и сестры по ту сторону фронта! Партизаны и партизанки!»

В студиях на первом этаже была хорошая звукоизоляция. В одну из первых бомбёжек мы читали ночной выпуск «Последних известий». Вдруг произошло что-то необычное: студия как бы всколыхнулась; казалось, что вздрогнули её стены; под потолком закачалась маленькая люстра; упали со стола и разлетелись в разные стороны страницы микрофонного материала. Мой партнёр вскочил и, подбирая с пола рассыпавшиеся листы, подавал их мне, а я продолжала читать.

Закончив передачу и выйдя из студии в коридор, мы увидели, что всюду валялись куски штукатурки, обломки лепных украшений, упавшие с потолка. Навстречу нам шёл А. Н. Степанов, костюм его был забрызган грязью, на лице темнел большой синяк.

— Во двор упала фугаска, — коротко объяснил он. — К счастью, не разорвалась. Я стоял в дверях. Меня шибануло воздушной волной.

По коридору проходил высокий бледный человек. Это был председатель Радиокомитета Г. И. Стуков. Он уезжал домой, но вернулся, так как дома уже не было — его разбомбило. (В 1961 году я увидела имя Стукова на мемориальной доске среди имён других журналистов, погибших на фронтах Великой Отечественной войны.)

После отбоя — «Угроза воздушного нападения, миновала» — на рассвете мы возвращались домой, чтобы вскоре снова идти на работу.

Через несколько дней после объявления войны ушёл в народное ополчение мой муж. Он просил не провожать его: «Не надо, Наташенька, — сказал он, — у тебя работа ответственная. Необходимо быть в форме. А дальние проводы — лишние слёзы. Собери мне, что полагается, и иди на радио». Он взял свой портфель, набитый немногим больше, чем обычно, и ушел — как на заседание Учёного совета. Встретились мы с ним через полтора года.

Я отправилась на дежурство в Дом звукозаписи, что на Малой Никитской (теперь улица Качалова), откуда шли музыкальные передачи. На людях было легче перенести первые часы разлуки.

— Скорее в большую студию, — сказал диспетчер, передавая мне программу. — Поведёте концерт Краснознамённого ансамбля.

Когда я вошла в студию, артисты были уже там.

Первым номером они исполнили песню А. В. Александрова «Священная война». Она была написана композитором вместе с поэтом В. Лебедевым-Кумачом буквально через несколько часов после объявления войны. Сурово, величественно, неторопливо пели краснознамёнцы: «Идёт война народная, священная война». В каждом слове, в каждой поте — неколебимая вера в победу.

Весь концерт шёл с огромным подъемом. И вдруг тревога! Отключилась Московская городская радиосеть. Артисты Краснознамённого ансамбля бесшумно покинули студию — во время тревоги они обязаны находиться на боевом посту. В студии остались солисты радио, концертмейстер и диктор, ведущий передачу. Ни одна воздушная тревога, ни один налёт не останавливали передач. В эфире было всё спокойно.

Здесь, в Доме звукозаписи, я познакомилась с Надей Морозовой, которую пригласили вести новую передачу —

«Слушай, фронт».

Лучшие артисты привлекались к этой передаче, лучшие поэты и писатели выступали в ней. Какая-то особая, приподнятая атмосфера царила на этих передачах. «Слушай, фронт!» — начинала Морозова своим сильным, низким голосом. И казалось, что на фропте слышат её эмоциональный призыв, слышат тех, кто несет воинам своё искусство. Впрочем, каждая передача шла тогда с посылом на фронт.

Остался в памяти один из первых военных вечеров в Доме звукозаписи. Кончилась передача «Слушай, фронт». Из репродуктора плыли мелодии Глинки и Чайковского. Мы сидели в диспетчерской. Здесь же после своего выступления отдыхал Владимир Яхонтов. Смеркалось. Но свет не включали. Для этого надо было занавесить окна, «затемниться», а за окнами был такой ласковый, мирный июньский вечер. Затемнение сразу напомнило бы о войне. Но война все равно проникла к нам через репродуктор: звуки симфонической музыки были прерваны тревожной сводкой Совинформбюро, после которой в эфире зазвучала песня «Священная война».

Сидя в глубоком кресле, Яхонтов выслушал сводку сказал медленно, точно следуя за её суровым ритмом:

— Война. Священная война. Что читать? Какие произведения, чтобы выразить всё?

Он не расшифровал, что значит «всё», но его поняли, и он продолжал:

— Перед войной я задумал композицию «Дружба Маркса и Энгельса». Это были великие немцы. Великие немцы, повторил он, как бы вслушиваясь в эти слова, постигая их смысл. — Гёте, Маркс, Бетховен, Шиллер. Вот бы сделать передачу о великих немцах и бить фашистов оружием их соотечественников.

Он выпрямился в кресле и начал читать. Каждое слово, произносимое им, казалось отлитым из стали:

«Но кто вас звал в чужую землю — истреблять

Цветущее богатство нив, нас из домов

Семейных выгонять и пламенник войны

Вносить в спокойное святилище градов?…»

Кончив читать, он помолчал и сказал совершенно просто, буднично:

— Шиллер «Орлеанская дева». Помните? — Яхонтов поклонился и вышел.

О концертах в первые месяцы войны вспоминает И. С. Козловский:

— Хорошо помню, как вы и ваши коллеги объявляете «Говорит Москва». И мы — исполнители, дирижёры H. Голованов и С. Самосуд — стоим рядом с вами, стоим, взволнованные, сосредоточенные. Вражеские войска недалеко от Москвы, а мы в Большом зале Консерватории в 3 часа дня и в 6 часов вечера передавали в эфир наши выступления. Тут могло быть слово А. Довженко, А. Толстого, К. Федина, А. Фадеева, И. Уткина и тут же сидела и ждала своего выступления Н. А. Обухова. Тут же бывали и А. В. Нежданова, Е. К. Катульская, Е. А. Степанова, А. С. Пирогов, М. Д. Михайлов, М. О. Рейзен. И тон всему задавали первые ваши слова — «Говорит Москва»… Они воспринимались торжественно и настороженно. Таков был и наш концерт.

B концертах на радиостудии часто выступала H. А. Обухова. Впоследствии она вспоминала об этих выступлениях:

— В студиях было холодно: не хватало топлива, но нас согревало сознание, что передачу слушает фронт. Нередко концерты прерывались сигналом воздушной тревоги. Тогда — «закон есть закон» — надо было спускаться в бомбоубежище, а когда раздавался сигнал отбоя, мы возвращались в студию и продолжали концерт. Из писем я узнала, как много значит для солдата хорошая песня.

Осенью началась эвакуация.

Радиокомитет эвакуировался в Куйбышев и Свердловск. Небольшая группа осталась в Москве на казарменном положении. Я попала в свердловскую группу.

Поездка была нелёгкой. В пути наш поезд останавливали сигналы воздушной тревоги. Мы ехали несколько дней.

В Свердловске нам дали комнату на окраине города в небольшом доме барачного типа.

Крепкий творческий коллектив встретил нас —

в Свердловском радиокомитете.

По количеству передач и по их высокому качеству свердловское радио занимало одно из первых мест в системе союзного вещания. В Свердловском радиокомите был свой симфонический оркестр, оркестр народных инструментов, хор, группа солистов, две бригады драматических актёров, сильная дикторская группа.

Первые, с кем пришлось мне встретиться, были дикторы: строгая с виду, но очень добрая Мария Константиновна Панфилова и женственная, приветливая Нина Васильевна Игнатьева. Они показали студию, ввели в курс дела. Нина Васильевна познакомила меня со своим мужем, Александром Андреевичем Благих, руководителем отдела литературно-драматического вещания. Этот человек горячо любил свою работу, отдавал ей все силы и время. Бывало, когда ни придёшь на радио — рано утром или поздно вечером — Благих всегда там: сидит за своим большим столом, правит материал, роется в книгах, готовит передачу или беседует с исполнителем.

В годы войны он умел привлечь к микрофону помимо актёров местного театра и тех, кто приезжал в Свердловск. Нас, дикторов, Александр Андреевич привлекал к участию в «оперативных» передачах. Всё лучшее, публикуемое в центральной и местной печати, звучало по свердловскому радио.

Помощником и другом Благих был режиссёр литературно-драматического вещания Фёдор Матвеевич Тайц. Свыше тридцати лет он проработал на радио и теперь вспоминает «минувшие дни»: монументальные постановки поэм Маяковского и уральского поэта Василия Каменского; вспоминает, как вместе с Благих придумали они передачу «рассказ без конца» — когда актёр читал по радио произведение с острыми ситуациями и, не доходя до конца, прерывал чтение, предлагая слушателям самим дописать конец и прислать его на радио.

После передачи рассказа Катаева «Ножи», прерванного, как полагается, на самом интересном месте, пришёл на радио

«Уральский сказочник».

Вот как вспоминает об этом Тайц:

— Был это немолодой, сутуловатый человек с длинной бородой и с каким-то необычайно цепким взглядом: казалось, что он видит тебя насквозь.

Крепко, по-уральски окая, он сказал, что принёс свой финал к рассказу Катаева. Мы прочли двадцать страничек убористого текста и поразились самобытному взгляду на вещи, несомненному таланту, тончайшей вязи словесного узора. Мы предложили ему писать для радио, и вскоре он принёс один из своих сказов, который назывался «Медной горы хозяйка». Так в тридцатые годы началась творческая дружба свердловского радио с писателем Павлом Петровичем Бажовым, дружба, не прекращавшаяся до конца его жизни.

Многие свои произведения, вошедшие потом в сокровищницу «Малахитовой шкатулки», Бажов ещё в рукописи читал по свердловскому радио. Слушатели любили его выступления. В редакцию поступало много хороших отзывов.

Я часто вела передачи Бажова. Он был молчалив и суров, весь как бы ушедший в себя. Один только раз, заметив мое подавленное настроение (с фронта шли неутешительные вести), он, точно читая мои мысли, сказал:

— А вы не печальтесь очень-то. Временное это. Одиноко вам здесь?

— Нет, Павел Петрович, что вы! — возразила я. — Здесь хорошие люди — друзья.

— Ну вот и чудесно, что друзья. Чудесно! А вы зашли бы к нам. Моя супруга Валентина Александровна вас бы шанежками угостила.

Тепло стало мне от этих слов. Но в домик Бажова я попала лишь в 1960 году, когда писателя уже не было живых. Его вдова, Валентина Александровна Бажова, радушно приняла меня. Она показала мне кабинет Павла Петровича, пишущую машинку, на которой «отстукивались» сказы, полку с книгами и малахитовые изделия: шкатулки, вазы, статуэтки— их дарили Бажову читатели «Малахитовой шкатулки». Всё в этой комнате осталось так, как было при Бажове.

Потом мы сидели в столовой, и Валентина Александровна угощала меня шанежками, о которых говорил когда-то Павел Петрович. Этих шанежек навязала она мне целый коробочек — «на дорогу в Москву». Но самым дорогим подарком, который уносила я из дома Бажовых, была книжка сказов и фотографии писателя.

Тяжёлой была наша первая свердловская осень. C фронта шли тревожные вести. Мы круглые сутки дежурили на радио, чтобы в случае надобности подключиться к передачам Москвы. И всё же (это общеизвестно, но не могу не повторить!) — в нас никогда, ни на минуту не гасла вера в победу. Мы вели передачи, дежурили в госпиталях, готовили подарки на фронт. Раз в месяц мы с Ниной Игнатьевой сдавали на донорском пункте кровь для раненых.

Я вела кружок художественного чтения в подшефной школе. Вместе с ребятами мы ходили в госпиталь и устраивали раненым литературные вечера.

Как и в Москве, я писала конферансы к оперным и концертным трансляциям и читала их по радио. Эти передачи слышал на фронте брат Глеб — редактор дивизионной газеты: «Эфир доносит твои передачи, — писал он мне, — сейчас, в тревожные дни войны, это очень хорошо, что можно, находясь где угодно, слушать родной голос.

Вчера вечером, после того как наши штурмовики дали немцам очередной вечерний «концерт», оставивший у «слушателей неизгладимое впечатление», я сел у приёмника и сразу поймал Свердловск. Ты читала пояснения к концерту из филармонии. Поспешил собрать к приёмнику однополчан-уральцев. С заметным волнением слушали они голос своей столицы».

— «Ты даже представить себе не можешь, — писал мне Глеб в другом письме, — какой живой водой являются для нас ваши передачи. А у меня гордое преимущество перед другими: я часто слышу голос своей сестры».

Нет, отчасти я представляла, что значит слышать родные голоса дикторов, вещавших из Москвы: Анастасии Головиной, Аллы Макаренко и других. Их было немного. Впоследствии они рассказывали нам, как напряжённо работали у микрофона, часами не выходя из студии, как читали вести с фронтов, вели концерты, с листа передавали очерки и стихи, опубликованные в свежих номерах центральных газет.

Послушав, как читала Макаренко зарисовки из фронтового блокнота К. Симонова, М. М. Лебедев сказал ей:

— Вот, Аллочка, кончится война, вернутся наши из эвакуации, тогда займёмся с вами по-серьёзному художественным чтением. Это у вас получается.

Даже в самые трудные дни войны дикторы позволяли себе иногда помечтать о творческой работе. В те годы я почему-то любила слушать диктора Веру Неллину. По своему характеру Неллина жизнерадостна, энергична и общительна. Она говорит: «Не могу приходить домой, когда в моих окнах не горит свет». Очевидно, эта общительность и «стремление к свету» прослушивались в её интонациях и успокаивающе действовали на меня.

Неллина, как и другие работники московского радио, в это время находилась на казарменном положении в Доме звукозаписи. С нею вместе жила и её дочь Нелли — московская школьница, перешедшая в четвертый класс. Когда начиналась воздушная тревога, Нелли бежала в студию, где мама вела передачу. Осенью девочка сдала экзамен в пятый класс.

Теперь Нелли — диктор Ленинградского телевидения. Её муж — Ростислав Широких — ведущий диктор и художественный руководитель дикторской группы ленинградского радио.

— Не кончается в эфире неллинская династия, шутит Вера Яковлевна, —не гаснет свет в моих окнах.

Никогда не забуду, как мы слушали в Свердловске выпуск «Последних известий», в котором сообщалось о разгроме немцев под Москвой.

В тот вечер мы с сыном были в оперном Театре имени Луначарского. Кажется, шла «Аида» (то, что произошло во время спектакля, вытеснило впечатление от него).

Действие было прервано. Трансляцию Москвы через репродуктор подключили в зрительный зал. Когда сообщение кончилось, с полминуты все молчали. А потом разразилась буря аплодисментов, кто-то кричал «ура», начались поздравления, слезы, рукопожатия. На спектакле мы не остались, а пошли скорее домой, чтобы поделиться радостью.

Всю дорогу у меня в ушах продолжал звучать голос диктора Павла Григорьевича Петрова, которому выпало счастье первому передать по радио этот исторический документ. С того дня с фронта стали приходить радостные вести, время как бы ускорило свой бег, и мы не заметили, как наступил канун Нового, 1942 года. Заканчивая передачи 31 декабря, мы поздравляли друг друга с наступающим Новым годом.

— Будущий год встретите в Москве, — сказал Благих.

— Вы с Ниной приедете к нам.

Всё, что я пишу, лишь в малой степени отображает то, что было. Этих хороших людей и эти трудные дни не забудешь!

Дома мы встречали Новый год два раза — сначала по-уральски, на два часа раньше, потом — по-московски.

По радио выступил М. И. Калинин. Потом в Москве Левитан рассказал мне, как Михаил Иванович просил его держать секундомер и хронометрировать речь, чтобы «уложиться во времени» и закончить выступление к бою часов Кремлевской башни.

Прошла уральская зима с её ослепительно солнечными днями, кончилась недружная весна, не заметили, как прошло лето с суховейными ветрами, а в конце осени я получила вызов на работу —

в Москву!

После трёх- или четырёхдневного томительного путешествия в переполненном вагоне мы с сыном наконец вышли на затемнённый перрон Казанского вокзала. Кое-как мы перетащили свои вещи в зал ожидания и стали решать, как добраться до дому. Сын исчез куда-то и через несколько минут вернулся взволнованный, сияющий.

— Выбегал на площадь, — запыхавшись, рассказывал он, — видел троллейбусы! Видел московские дома, Москву! Уже подышал московским воздухом. Я побуду здесь с вещами, поди и ты подыши Москвой!

Я вышла на площадь, но «дышать» не стала, а взяла первую попавшуюся машину, и через двадцать минут мы были дома.

В тот же день я пошла на радио. Вот они, милые сердцу Путинки: длинный, широкий коридор, заменяющий фойе, — ничто не напоминает здесь о тревожной ночи, когда во двор Радиокомитета упала фугаска. Теперь всюду комфорт и чистота: мягкие диваны и кресла, удобные для работы столики.

В коридоре много народа — выступающие и дикторы. B Москве работают дикторы оккупированных городов. Впоследствии мы подружились с белорусским диктором Любой Ботвинник, с украинскими дикторами Евенкой и Кругловой. По мере освобождения их родных городов они будут разъезжаться по своим радиокомитетам, в наших коридорах и студиях станет пусто и просторно, но пока здесь тесно, многолюдно.

Из маленьких аппаратных, предназначенных для передачи записей на пленку, звучит музыка. С волнением заглядываю я в каждую дверь: может быть, отсюда, из этих студий, слушала я в Свердловске запись Седьмой симфонии Шостаковича, прозванной «вечевым колоколом, призывающим к борьбе с фашизмом», любимый голос Н. А. Обуховой, могучую удаль песни про волжский утёс в исполнении М. Д. Михайлова, заливистую попевку про «валенки, не подшиты, стареньки», которую с такой душой пела Л. А. Русланова…

Иду дальше по коридору. Захожу в речевую студию. Отсюда, отсюда слушала я голоса чтецов: бывалый боец Василий Теркин разговаривал отсюда с фронтом «устами Дмитрия Орлова»; отсюда вдохновенно читал стихи Пушкина, Блока и поэтов братских республик М. И. Царев. Были в его чтении и призывы, отображающие героический пафос наших дней, были задушевность, тепло и лирика. И может быть, из этой студии В. Н. Пашенная читала письмо матери бойца, погибшего при выполнении задания.

Отсюда Юрий Левитан передает сводки Совинформбюро. Его голос слушают миллионы. Об этом голосе Владимир Яхонтов писал: «Утром, когда после разбойничьих налётов на Москву снова восходит солнце, в душе каждого советского гражданина гимном звучат пушкинские строки: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!», — раздаётся голос, в котором звучит эта торжественная пушкинская нота. Фашистские мракобесы, если бы это только было в их власти, с наслаждением уничтожили бы этот голос… Но сие, как говорится, от них не зависит, и голос человека, о котором идёт речь, продолжает свободно плыть над нашими родными полями».

— Наталия Александровна! Наконец-то! — раздаётся около меня этот легендарный голос и выводит меня из задумчивости.

Юрий Левитан стоит передо мною — совсем не легендарный, а простой, старый товарищ: как будто вчера с ним расстались. Он ведёт меня в дикторскую.

Дикторская наша — чуть ли не самая лучшая комната во всем Радиокомитете. Считается, что дикторы находятся на переднем крае, а поэтому надо создать им все условия для работы: в комнате много света и воздуха, мягкая мебель, удобные рабочие столы.

В дикторской встречаю П. Г. Петрова, О. С. Высоцкую, Э. М. Тобиаша. Как искренно рады мы снова встретиться здесь, на работе! Нет конца расспросам, рассказам, разговорам, шуткам.

Среди старых товарищей вижу новичка, это — Сева Шевцов, сын З. Н. Клебановой. Закончив пединститут и поработав некоторое время в библиотеке, он пошёл по стопам матери и стал диктором.

Впоследствии я хорошо узнала его, так как работала с ним в одной бригаде. Меня всегда трогала его любовь к своему делу (этим он напоминал свою мать), его пытливость, поиски новых приемов подачи материала. Много выпусков «Последних известий» перечитали мы с ним, и каждый был для нас своеобразной премьерой. А к ночному выпуску, считавшемуся самым ответственным, который начинался в 23.30, мы готовились с утра. Внимательно штудировали газеты и слушали радио, чтобы быть в курсе событий дня, старались не утомлять себя никакой работой, быть в режиме, сохраняя силы к ночному выпуску. Зная о нашей подготовке, Лебедев поручил нам сделать на творческом совещании дикторов «обзорно-методический доклад о чтении «Последних известий».

Вероятно, Сева многое мог бы сделать в области дикторского мастерства, если бы в конце 43-го года не напечатал своей первой заметки в «Вечерней Москве»; увлёкшись журналистикой, он в конце концов ушёл из дикторской группы в газету.

Многое из происходившего на радио в годы войны — отдельные памятные передачи, встречи с выступающими — вспоминаются сейчас как

пережитые легенды.

Никогда не забуду я поздний вечер 27 декабря 1942 года. Начался он, как начинаются обычно вечера на радио: дикторы, пришедшие на ночное дежурство, просматривали свои передачи, Левитан, кончив дежурство, собирался идти домой. Как вдруг в диспетчерскую запыхавшись вбежал дежурный редактор и передал распоряжение председателя Радиокомитета — Левитану и женщине-диктору срочно идти в студию. Дежурной в это время была я, и мы пошли в студию, куда нам принесли материал.

Это было сообщение, что наши войска прорвали оборону противника и вышли к реке Волхов, проложив «Дорогу жизни» между Ленинградом и страной через Ладожское озеро. Светло, торжественно, с нескрываемой радостью читал Левитан волнующее известие. Когда он кончил чтение, я повела концерт из произведений Шостаковича.

Ленинград. Город-герой, город-мученик, непобеждённый, несломленный. Каждый ленинградец, трудившийся на своем посту, достоин называться героем. Огромную работу вели наши коллеги — сотрудники Ленинградского радиокомитета, делавшие всё, что было в их силах и выше сил, чтобы не умолкали передачи Ленрадио, чтобы голос города на Неве звучал по всей стране. О ленинградских радиоработниках пишет Ольга Берггольц в своих очерках «Говорит Ленинград»; о подвиге ленинградцев в дни блокады ещё много будет написано книг, пьес, снято кинофильмов.

Передачи военного времени. Краткость и точность — их отличительная черта. Главная из передач — сводка «От Советского информбюро». Её читает только Левитан. В любое время дня и ночи к моменту прихода материала Совинформбюро Левитан обязан быть на радио. В дикторской всегда известны его «координаты». Бывало так, что Левитана «извлекали» из зрительного зала театра, где он смотрел спектакль, ночью вызывали из дома.

Весь график передач военных лет был подчинён передаче сводки Совинформбюро, которая впоследствии стала называться «В последний час», — концерт можно было снять, литературную передачу или беседу сократить.

Липь одну передачу старались не трогать и не выводить из графика — письма на фронт и с фронта. За рассказами об успехах на фронте или в тылу, за многочисленными приветами родственникам и друзьям часто скрывалась боль и тревога за дорогого человека, а главное — надежда найти его через это писъмо.

Пришлось один раз и мне прибегнуть к письмам на фронт. Я обратилась по радио к брату Глебу, от которого долго не было вестей. Письмо читала сама: собрала все силы, весь опыт. Сердце сжалось в комок. Трудно было выговорить слова: «Ты слышишь меня, Глебушка? Если слышишь — отзовись!».

На моё письмо откликнулись многие: военные журналисты с передовой линии, солдаты, раненые из госпиталей, женщины-матери, жёны и сёстры. Много обнадеживающих, успокаивающих слов. адресованных нашей семье, содержали эти письма. Не откликнулся только Глеб. Первый раз он не ответил мне. Вместо его письма на имя мамы пришло извещение: «Ваш сын… в бою, за социалистическую Родину… верный воинской присяге…»

Многие приходили тогда выступать перед микрофоном. Как-то я вела передачу литовской поэтессы Саломеи Нерис. Чувствовала она себя, очевидно, очень плохо: серовато-бледное лицо, скупые, замедленные движения. Читала совсем тихо. Во время передачи жестом попросила пододвинуть к ней микрофон. Но интонации голоса были твёрдыми, зовущими, убеждающими: если послушать по радио, то не скажешь, что сидит у микрофона смертельно больной человек.

Часто приходил на радио наш любимый В. И. Качалов. Однажды после его передачи в дикторской раздался телефонный знонок. Я взяла трубку. Говорила женшина: «Скажите, пожалуйста, артисту Качалову спасибо. Я верю теперь, что он вернётся…». Голос захлёбывался слезами. «Кто вернётся?» — ничего не понимая, переспросила я. — «Он, Коля, мой муж вернётся. Я жду его». И повесила трубку. Это была реакция на только что прочитанное Качаловым по радио стихотворение К. Симонова «Жди меня».

В один из зимних вечеров с Качаловым произошёл такой случай: его передача задержалась из-за сводки Совинформбюро и кончилась позже намеченного времени. А ночного пропуска у Василия Ивановича не было. Шевцов пошёл его провожать (у него, как и у всех дикторов, был ночной пропуск). На Пушкинской площади их задержал комендантский патруль. Предъявив свой пропуск, Сева сказал:

— А это — Качалов Василий Иванович, народный артист…

— Но пропуска у него нет, — ответил лейтенант.

Положение было безвыходным. И вдруг, совсем тихо, как бы про себя, Василий Иванович произнёс знакомым качаловским голосом:

«Москва, Москва, люблю тебя, как сын…»

Широко раскрыв глаза, лейтенант взглянул на артиста и взял под козырёк:

— Товарищ Качалов! Так это действительно — вы!

И тут же снарядил двух солдат, чтобы проводили. Сева пошёл вместе с ними. Довольный Качалов пригласил Шевцова к себе и до рассвета читал ему стихи. Воспоминание об этой чудесной ночи хранится в одной из записных книжек В. В. Шевцова.

Нередко выступали у микрофона фронтовики.

Как-то вела я передачу, в которой выступал молодой лётчик. На его груди блестели боевые ордена и Золотая Звезда Героя Советского Союза. До начала передачи оставалось ещё много времени, и мы пытались расспросить его, за что он получил эту Звезду. Но он отмалчивался, улыбаясь, или отвечал односложно:

— Ну, боевой вылет… Обыкновенное дело на фронте.

В студию шёл почему-то на цыпочках, перед микрофоном уселся на кончике стула и вытер лицо платком.

— Сядьте удобнее, сказала я ему, — видите, как у нас хорошо, спокойно, уютно.

Летчик улыбнулся и вздохнул:

— Скажете тоже — спокойно у вас… — и покачал головой.

Читал он чётко, выразительно, только немного спешил. Когда после передачи мы вышли с ним из студии, он облегченно вздохнул, опять вытер платком пот с лица и сказал:

— Ну и работка! Да лучше десять боевых вылетов, чем одна передача в вашей уютной студии! Ну, как я? Не опозорился перед товарищами? Слушали они меня?

Я сказала, что всё было отлично. А к работе нашей, как и ко всякой другой, просто нужно привыкнуть. Среди нас даже есть —

дикторы-фронтовики.

В годы войны появился в дикторской группе молодой солдат с повреждённой рукой на черной повязке. На старой гимнастерке поблёскивала медаль «За оборону Сталинграда». Кирзовые сапоги его прошли, как видно, не одну фронтовую дорогу. Его звали Виктор Чижов. Теперь слушатели хорошо знают диктора Чижова, его низкий, ровный голос.

Сын ткачихи, он пришёл на радио через заводскую художественную самодеятельность. Долгое время совмещал работу на калининском радио и на заводе, где был слесарем. В 1940 году Виктору предложили место диктора в Молдавском радиокомитете.

В чудесном городе Кишиневе его хорошо встретили новые товарищи, но не долго пришлось ему с ними проработать. Ранним июньским утром 41-го года Виктора разбудили разрывы бомб. Еще не осознав, что происходит, он побежал на радио и там услыхал слово «налёт». А через несколько дней вместе с уходящими войсками покинули город Чижов, заместитель председателя радиокомитета и редактор.

Ненадолго остановившись в Тирасполе, они приехали в Одессу. Здесь Виктор, отказавшись от эвакуации, работал на студии до последнего дня обороны Одессы. Радиостудия помещалась в одесском Доме народного творчества. После многочисленных бомбёжек стены её обвалились, потолок облупился, зияющие пролёты были тщательно завешены коврами. Слабый, красноватый свет сигнальной лампочки еле освещал стол, на котором был установлен микрофон. За окнами, плотно завешенными шторами, гремела канонада, трещали выстрелы. Такой была обстановка в студии, откуда Чижов вёл передачи. На спинке стула, на котором он сидел, висела винтовка.

Когда стрелка часов приближалась к 17.30 (это было время начала передачи), Виктор, неторопливым жестом включив микрофон, произносил: «Слушай, любимая Родина! Слушай, родная Москва! Говорят защитники Одессы!… Замечателен облик нашего города, города-бойца, города-фронта. Его черты суровы и строги. В эти грозные дни город приобрёл новые черты — черты мужества и силы».

За окнами усиливался гул канонады, гром орудий, разрывы бомб. Виктор почти вплотную придвигал к себе микрофон, чтобы шум не накладывался на передачу, и продолжал чтение. Голос его крепнул, в нем появлялись металлические ноты. В каждой интонации — мужество и твёрдая вера в победу:

— «Слушай нас, любимая Отчизна! Защитники Одессы клянутся, что удесятерят свой удар по врагу!… Множится наш боевой опыт, закаляется наш дух, острее становится наше оружие!…»

Поздно вечером того же дня записанную на плёнку передачу из Одессы повторяла Москва. Её слушала вся страна. В заключение Левитан передавал защитникам Одессы привет от Родины, от Москвы.

Покинув Одессу на одном из последних кораблей, Виктор пережил трудные морские дороги военного времени — обстрелы корабля, заминированные воды. Побывал в Севастополе, Новороссийске, Туапсе, наконец, попал в Свердловск. Здесь вместе с выездной бригадой Всесоюзного радио он вёл передачи для строителей — читал «Последние известия», составленные на местном материале, «запускал» концерты грамзаписи.

В 1942 году Виктора вызвали в Москву и зачислили в дикторскую группу, откуда вскоре он был мобилизован и отправлен на Сталинградский фронт миномётчиком. Там Чижов был ранен в правую руку, после этого он уже не смог вернуться на фронт и навсегда стал диктором радио.

С тех пор Виктор Никитич пеотделим от московской дикторской группы. Он продолжает учиться и совершенствовать свое мастерство. И сегодня он может позвонить товарищу и сказать: «Я буду читать беседу. Послушай-ка и скажи, что и как», или предложить партнёрше: «Послушаем запись с эфира «Последних известий»: надо проверить, как у нас звучит — может, что неладно». Настоящий мастер всегда в поиске.

Был у нас во время войны и «воздушный диктор». Это — Владимир Герцик. Он ушёл на фронт в первые месяцы войны и был назначен командиром стрелковой роты.

В свободное от боевых операций время — в землянках, на дежурстве — разучивал сказку Горького о пылающем сердце Данко. Листочек с текстом всегда был в боковом кармане. Однажды капитана Герцика вызвал командир, беседовал с ним и, между прочим, спросил:

— А вы, товарищ Герцик, ведь работали диктором? Расскажите, как читали передачу «Шопен на острове Майорка?» Помню, хорошая была передача.

Володя начал рассказывать подробно, обстоятельно, припомнил и другие передачи.

— Так вот, товарищ Герцик, — прервал его командир, хотим вернуть вас к прежней вашей гражданской специальности. Вы когда-нибудь летали на самолёте? — Не приходилось, но думаю, ничего страшного нет.

— Хорошо. Будете воздушным диктором.

Что значит быть «воодушным диктором», Герцик узнал в новогоднюю ночь 1943 года, когда состоялся его первый полёт.

Пилот занял свое место в самолете У-2, Герцик поместился в кабине штурмана. Он достал из чемоданчика пластинку и поставил на проигрыватель. Когда пролетали над расположением наших войск, воздухе зазвучала знакомая и любимая «Катюша». Когда песня кончилась, диктор прочёл новогоднее поздравление от Военного Совета фронта. Передача для воинов завершилась последней сводкой Совинформбюро. У-2 набрал высоту и полетел к вражеским позициям, Герцик включил вальс Штрауса «Сказки Венского леса». Едва стих последний аккорд, как «воздушный диктор» повёл передачу уже на немецком языке: он рассказал о победах Советской Армии, о гибельной политике фашистских главарей. За пять минут, что длилась передача, Герцик успел многое рассказать немецким солдатам. Фашисты открыли огонь, но было поздно: маленькии У-2 уже улетел далеко.

В качестве «воздушного диктора» Герцик сделал сто вылетов.

Раза два или три появлялся он у нас в дикторской группе и сразу включался в наши дикторские будни, делясь своими впечатлениями от прослушанных передач, начиная фантазировать о новых передачах, которые будут в мирное время. Встретив Севу Шевцова, он без всяких предисловий стал объяснять молодому диктору, в чём его недочёты и что надо делать, чтобы от них избавиться. Севе помогла эта беседа. Понравилось ему и то, что Герцик как будто и не отключался от своей профессии. Да по существу так оно и было: на войне он работал «по специальности».

Несколько медалей и два боевых ордена — Красной Звезды за бои под Москвой и Отечественной войны II степени за воздушные вылеты — украшают грудь диктора Владимира Герцика.

Медалями «За боевые заслуги» и «За победу над Германией» награждена и диктор Надежда Ивановна Оленина, чей молодой музыкальный голос с удовольствием слушают по радио и сегодня.

Когда мы узнали, что наша Дина уходит на фронт, удивились. Уравновешенная, с плавными движениями, она всегда производила впечатление сугубо мирного, слабого человека.

— Дина, как же ты решаешься на такой шаг, — спросила я. — А здоровье? Не боишься, что подведет?

Она устремила на меня задумчивый взгляд светлых глаз и многозначительно сказала:

— Не могу иначе, понимаешь, не могу. Надеюсь, что здоровье выдержит. Буду жить на втором дыхании. Я ведь много думала, прежде чем решиться. Нет, я не собираюсь учиться стрелять. Пойду вольнонаёмной в госпиталь.

— Выучишься на медсестру?

— Нет, медсестра из меня не получится. Но я твёрдо уверена, что моя прямая специальность чтеца очень нужна раненым.

C 1943 по 1945 год работала Надежда Ивановна в прифронтовых госпиталях: она читала раненым вслух, организовывала концерты, киносеансы и лекции, руководила художественной самодеятельностью и ставила спектакли у легкораненых, а если надо было, дежурила по ночам в качестве сиделки, помогала во время перевязок.

Но больше всего читала. Ежедневно по всем палатам читала сводку Совинформбюро. От газет переходила к художественной литературе.

— Особенно хотелось помочь тяжелораненым, — рассказывала Надежда Ивановна,- хоть словом отвлечь от страданий.

И, действительно, помогала. Её нередко просили:

— Почитайте, сестрица, у вас голос удивительный. Слушаешь — и вроде боль легчает.

Оленина не пропускала ни одной палаты. А их бывало до сорока! Откуда силы брались! И так — всю войну. Работая то в одном, то в другом госпитале, она дошла до Германии. День Победы застал её в маленьком городке Арнсвальд.

Слыша сегодня по радио знакомый «целительный голос», бывшие фронтовики до сих пор пишут ей, благодарят за радость, которую вносила она в их трудные госпитальные дни своим чтением.

Побывал на фронте и диктор-ветеран А. И. Скавронский. С бригадой ВГКО он выступал во многих воинских частях, в прифронтовых госпиталях. Маршал А. И. Еременко наградил артиста именными часами.

После войны в дикторскую семью пришло новое пополнение, и среди них — участники Великой Отечественной войны, отмеченные боевыми наградами: Василий Галаев, Алексей Задачин, Людмила Кайгородова, Глеб Калмыков, Вера Королева, Иван Матвеев. Их голоса хорошо знакомы нашим слушателям.

«Время — вещь необычайно длинная», по несётся оно с космической скоростью.

В те годы мы отсчитывали время сводками Совинформбюро, которые становились всё утешительнее, всё радостнее, всё ярче просвечивала в них

заря победы.

И вот однажды мы, как всегда, вели свои передачи, а к семи часам пришёл Левитан, чтобы познакомиться с очередной сводкой, которая обычно передавалась по радио в восемь часов вечера. Сегодня сводку ждали с особенным нетерпением, потому что в эти дни шли напряжённые бои в районе Орла и Белгорода.

О том, как развертывались события этого исторического вечера, вспоминает Юрий Левитан:

«Вот наступил установленный час, а текста сводки нет. Нет его ни на радио, ни в ТАССе. В студию прибегают журналисты, техники, какие-то люди, начинают звонить представители предприятий и учреждений из других городов. И все с одним и тем же вопросом: «Где сводка? Что случилось?» Строятся разные догадки, предположения, Через некоторое время поступило распоряжение приготовиться прочитать важный документ. Н. А. Толстова, дежурившая со мной, очень волнуется, теребит в руках платок: «Что же там такое?»

Около одиннадцати в студии появляется подполковник с большим опечатанным пакетом. Вот оно! На пакете всего несколько слов: «Срочно. Секретно. Передать по радио в 23.00».

Приняв у военного пакет, я сразу же прибежал в студию. Тотчас вспыхнуло табло: «Всё готово». Включил микрофон и почти машинально произнёс: «Говорит Москва!» А сам читаю лежащий передо мною на столе текст. Сверху: «Приказ». Что это? О чём? Растягиваю слова и пытаюсь хоть немного забежать вперед. И вдруг понимаю: это — победа. Два больших города — Орёл и Белгород — освобождены от фашистов. И такая меня захлестнула радость, что думал: вот сейчас того и гляди сорвётся голос. И уже слова: «Сегодня, 5 авуста, в 24 часа столица нашей Родины Москва будет салютовать нашим доблестным войскам, освободившим Орел и Белгород, двенадцатью артиллерийскими залпами из 120 орудий», — говорил, кажется, не голосом, а всем своим существом».

Когда отгремели залпы первого салюта, из студии начался первый салютный концерт. Программа его была составлена из произведений русских композиторов-классиков, советских композиторов и пародной музыки.

Позже в один вечер было несколько побелных салютов и после каждого салюта звучал салютный концерт. Вести их считалось для каждого диктора большой честью.

А жизнь столицы между тем постепенно входила в нормальную колею. Возвращались из эвакуации предприятия и учреждения, открылись почти все театры. Начались концерты в Большом зале Консерватории и в Колонном зале Дома Союзов. Радио транслировало эти концерты. Иногда они шли как салютные. Начинались концерты не днём, как в первые месяцы войны, а вечером, почти как в мирное время.

На одном из таких концертов выступал хор имени Пятницкого. В антракте мы вспоминали не такое далекое прошлое. Солистка хора Шура Прокошина рассказывала, как пели они на сталинградской пристани, когда провожали пароход с солдатами-фронтовиками:

— На берегу — родные, близкие. Плачут, конечно, многие. Солдаты стоят на палубе — перекликаются с провожающими. А наша «эстрада» — на мостках, между пристанью и пароходом. Когда мы начинали концерт, то первую нашу песню обычно не слушали. Потом шум постепенно стихал, мы овладевали вниманием, а когда в конце начиналась пляска, то даже раздавались аплодисменты и смех. И никто не замечал, как пароход потихоньку начинал отчаливать от пристани. Когда пляска кончалась, он был уже на середине реки. Мы старались облегчить людям драматический момент разлуки. А у самих слёзы текли из глаз.

На одном концерте в Доме Союзов выступление Государственного академического хора русской песни СССР под руководством А. В. Свешникова было прервано победным сообщением «В последний час». Трансляция прекратилась. Я объявила публике, что концерт продолжится через несколько минут. Артисты остались стоять на эстраде. Когда снова был включен микрофон, Александр Васильевич взмахнул рукой, и хор грянул «Славься» Глинки. Это звучало, как «осанна» победителям.

В Большом театре шли спектакли, которые мы часто передавали по трансляции. Среди публики было много военных. Никогда не забуду бурю аплодисментов, неизменно вспыхивавшую в зрительном зале после фразы Сусанина, которую с огромным патриотическим подъёмом пел М. Д. Михайлов: «Страха не страшусь, смерти не боюсь, лягу за святую Русь!».

С каждым днем всё больше чувствовалась близость победы — она была в содержании передач, в настроении людей, даже в том, что из Дома звукозаписи по субботам стали систематически передавать ночные концерты, начинавшиеся после полуночи. В них выступали большие творческие коллективы. И все понимали, что это тоже признак близкой победы: в первые годы войны такие концерты были немыслимы, жизнь замирала в городе рано.

Мои последние передачи военного времени относятся к весенней ночи 1945 года. Нам в студию принесли очередной выпуск «Последних известий». Мы быстро разверстали его, то есть каждый взял свою часть заметок. Мне досталась информация о самоубийстве Гитлера. Я прочла её, отчеканивая каждое слово: пусть слышат все, что возмездие свершилось!

Салюты гремели ежедневно по нескольку раз. В один из вечеров на радио сняли светомаскировку. Придя с работы домой, я тоже сняла все тёмные шторы. Пусть светятся окна, пусть заглянет в них долгожданный День Победы!


К предыдущей главе «На музыкальной радиоволне» | К следующей главе «О дикторском мастерстве»