Ясна цель, ясен путь.
Н. К. Крупская
«Эпоха радио» началась для меня с того вечера, когда брат Кирилл принёс домой небольшой продолговатый деревянный ящичек, окрашенный в ярко-жёлтый цвет. Он был заколочен самыми обыкновенными гвоздями с большими шляпками, а на его крышке размещались какие-то винты, ручки и малюсенький рычажок с едва видимой пружинкой, упирающейся в крошечный тёмный камешек, поблескивавший золотыми искорками, когда на него падал луч света.
Брат поставил ящичек на стол, посмотрел на меня и широко улыбнулся:
— Вот радио, — сказал он и, надев наушники, начал странные манипуляции: долго и терпеливо поднимал и опускал рычажок с волоском-пружинкой, водил ею по блестящему камешку.
— Это я налаживаю детектор, — пояснил он.
Вдруг лицо брата оживилось, он быстро снял наушники и передал их мне.
— Слушай скорее! Сейчас узнаешь, что такое радио.
Я приложила трубки к ушам. Откуда-то издалека, точно отгороженный от меня стеной подушек, но совершенно явственно, кто-то приятным баритоном сказал мне:
— Послушайте русскую песню «Во саду ли, в огороде». Исполняет на балалайке Сергей Большой.
Прозвенели несколько тактов знакомой мелодии и куда-то исчезли. Я передала брату наушники. Он снова поколдовал над детектором и, вернув мне их, сказал:
— Наладил.
Тот же бархатный баритон предложил послушать в иснолнении Антонины Васильевны Неждановой русскую народную песню «Потеряла я колечко». И вдруг, освобождённый от помех и приглушений, в наушниках прозвучал знакомый до мельчайших ноток голос певицы. После Неждановой выступали исполнительницы и собирательницы народных песен Ирма Яунзем и Ольга Ковалева, играли баянисты, и дикторы читали рабочую радиогазету.
Всё это было так неожиданно, необычно, увлекательно, что я весь вечер просидела у брата, то и дело прося его наладить детектор. А вскоре, сама научившись налаживать, слушала подряд все немногочисленные передачи, организованные Московским радиоцентром. Я была совершенно покорена и, что называется, «заболела» радио.
Я воображала, как дикторы (мы уже знали это слово), собравшись у микрофона, раскрывают газетную полосу, и пока один читает выбранную им заметку, другой, глядя через плечо товарища, выбирает, что бы емупрочитать.
Особенно волновали нас радиопередачи, когда мы слушали их далеко от Москвы, в глухой степной деревне, куда газеты приходили не раньше, чем на третьи сутки. Ждёшь не дождёшься, когда почтарь Кузьма принесёт их со станции. А тут надела наушники, настроила детектор — и все новости из столицы известны в тот же день. Чудо! Фигура диктора поднималась тогда на недосягаемую высоту, но мысль, что я сама могу стать диктором, не приходила мне в голову.
Идею эту подал мне мой старый педагог по художественному чтению Александр Васильевич Прянишников.
Однажды он сказал:
— Сейчас на радио проходит конкурс дикторов, вот бы вам попробовать.
— Что вы, Александр Васильевич, там, вероятно, нужна специальная подготовка, а я…
— А вы, — перебил меня Прянишников, — не напрасно учились в школе Малого театра…
— В двадцать втором году её называли Высшими театральными мастерскими, — поправила я.
— Тем более, раз мастерскими да высшими, — улыбнулся Александр Васильевич. — И, конечно, не заболей вы в то время, быть бы вам на сцене.
— А я и не жалею о сцене, — ответила я, — меня очень увлекли занятия художественным словом. Люблю читать в концертах.
— Вот перед вами и открывается дорога к любимому делу: на радпо звучащее слово — это всё, — настойчиво говорил Александр Васильевич. — Не упускайте случая: идите смело в новое искусство. Голос ваш, насколько я понимаю в этом деле, подойдёт и должен неплохо прозвучать через микрофон.
Прянишников убеждал, я колебалась, но в конце концов решила пойти.
Хорошо помню тот сентябрьский день 1929 года. Погода была чудесная. Солнце светило мягко и щедро, но без палящего зноя, как светит обычно в последние дни бабьего лета. Настроение у меня было особенное: я волновалась и в то же время радовалась тому, что решаюсь на такой ответственный шаг.
С шумной Тверской я свернула на тихую улицу Белинского и вошла в подъезд большого темно-серого здания Центрального телеграфа, где недавно были открыты новые радиостудии и проходил дикторский конкурс.
После солнечных улиц помещение, в которое я попала, показалось мне сумрачным и неуютным. Прямо на лестничной площадке примостился столик, за которым сидел вахтёр, выдававший пропуска. Перед ним выстроилась длинная очередь: вахтёр явно не справлялся со своими обязанностями.
— Долго мы будем здесь стоять? — услышала я за спиной мощный, раскатистый голос. — Мы в эфир опоздаем, неужели непонятно? О-по-зда-ем в эфир!
Я оглянулась. Позади меня в тёмно-синем пальто, в элегантной шляпе и ярком кашне стоял… Владимир Маяковский. Я смотрела на него не отрываясь, забыв о пропуске и даже о предстоящем конкурсном испытании.
Вспомнились его стихи, его выступления на эстраде, его хлёсткие ответы и реплики. Первый раз я увидела Маяковского на вечере поэтов в Большой аудитории Политехнического музея, как всегда переполненной молодёжью, которая шумела, спорила, протестовала.
Маяковский появился на эстраде неожиданно. Я сразу узнала его по портретам. Он выступил вперёд и сказал, нисколько не форсируя звука, но его могучий голос перекрыл шум и гам. Мгновенно всё стихло.
— Буду читать стихи.
Он долго стоял на краю эстрады, заложив руки в карманы брюк, и пристально всматривался куда-то вдаль, в глубь аудитории. Губы его были плотно сжаты. Вдруг, стремительным жестом вытянув вперёд руку, он начал читать «Левый марш». Читая, он широко шагал по эстраде и бросал слова пламенных призывов:
«Там
за горами горя
солнечный край непочатый
За голод
за мора море
шаг миллионный печатай!»
Маяковский читал много, а между стихами полемизировал с публикой. И ещё один раз я видела Маяковского. Это было на премьере его пьесы «Клоп» в Театре Мейерхольда. Мы сидели в одном из последних рядов галерки. Действие уже началось, когда тихо отворилась дверь и вошёл Маяковский. Стараясь быть незамеченным, он встал в тёмном углу.
Он очень изменился с того вечера в Политехническом музее: тогда у него была густая шевелюра, теперь волосы были острижены почти наголо; тогда он смотрел смело и уверенно, теперь на лице лежала печать то ли усталости, то ли огорчения, выражение было тревожное, взволнованное, почти страдальческое. Сперва я даже подумала, что это не Маяковский. Он внимательно следил за тем, что происходит на сцене, и за реакцией публики. Зрители по-разному принимали спектакль: одним он правился, другие открыто, не стесняясь в выражениях, бранили и автора и актёров.
И надо было видеть, как болезненно реагировал Маяковский на плоские шуточки, долетавшие до его ушей, какая гримаса боли появлялась на лице, когда актёр делал не то, что, по мнению автора, надо было делать. И как радовался он, когда на сцене появлялся Игорь Ильинский, блистательно игравший роль Присыпкина. Не дождавшись окончания акта, Маяковский тихонько вышел из зала.
И вот сейчас Маяковский стоит рядом со мною, и никто не мешает мне смотреть на него во все глаза. Встреча с ним казалась мне добрым знаком: ведь я читала, что Маяковский любит радио, верит в его огромное будущее, называет «фантастической книгой, у гигантских страниц которой расположился весь мир».
— Гражданочка, спите вы, что ли? — окликнул меня вахтёр. — Ваша очередь.
Я заспешила вынуть из сумочки документы, чуть не рассышала всё её содержимое и, обернувшись к вахтёру, проговорила:
— Мне — в радиостудию.
— Торопитесь, торопитесь, товарищ барышня! Уж вам-то самое место в эфире, — услыхала я реплику Маяковского.
Окончательно растерявшись от смущения, я схватила пропуск и бросилась бежать, чтобы не опоздать на конкурс.
Пробежав тёмный коридор и поднявшись по небольшой лестнице, я остановилась перед световым табло: «Радиостудия. Посторонним вход воспрещён». Но я держала в руках пропуск, дававший мне право быть не посторонней, и волшебный «Сезам» открылся передо мною.
Я очутилась в высоком просторном коридоре, куда выходило несколько дверей. Над двумя из них, завешенными плотными портьерами, светились надписи: «Студия № 2», «Студия № 3». Узкая лесенка вдоль стены вела на антресоли, где тоже было несколько дверей. Откуда-то доносились звуки оркестра, где-то заливалась гармоника. В коридоре не было ни души. Я в нерешительности остановилась, не зная, куда мне идти, и вертя в руках пропуск.
Вдруг дверь, на которой было написано «Отдел выпуска», открылась, и оттуда вышел молодой человек. Увидев мое растерянное лицо, он улыбнулся и совсем просто сказал:
— Познакомимся. Лебедев. Вы, конечно, на конкурс? Идёмте, я провожу вас. Сейчас там начинается. Дайте мне ваше заявление, я передам его председателю комиссии.
Я последовала за ним. Он шёл, бесшумно ступая по мягким коврам.
— Сегодня вас будут слушать без микрофона, — бросал он на ходу, — а завтра, если пройдёте первый тур, послушаем на низкой частоте.
Благоговейно ловила я слова «микрофон», «низкая частота».
Радиотеатр представлял собой длинный узкий зал c невысокими потолками, с портьерами вместо стен. За портьерами было фойе.
— Подождите здесь, — сказал мой спутник и ушёл.
Усевшись в партере, я стала наблюдать за происходящим вокруг. За столиком расположилась конкурсная комиссия. Экзаменующиеся выходили на сцену и читали сначала, кто что хотел: стихи, прозу, басни, а потом им давали прочесть с листа политинформацию. И почти, как правило, те, кто хорошо читал художественный материал, обязательно путался в газетных заметках.
Когда пришла моя очередь, я поднялась на сцену и, по-моему, довольно плохо с банально-эстрадными приёмами, но смело и уверенно (не пойму, откуда взялась у меня в тот момент смелость) прочла популярные в те годы стихи о капитанах. До сих пор не знаю, почему я выбрала именно эти стихи.
Но «капитаны» не подвели: точно, как по компасу, «подрулили они к берегу»: стихотворение было выслушано до конца, и председатель попросил меня прочесть «что-нибудь политическое». Мне дали текст.
Слушая радио, я хорошо усвоила манеру дикторов читать это «политическое» и так же смело, как «капитанов», прочла новости с уборочной и о событиях в Германии — материал, хорошо знакомый мне по газетам.
Меня подозвали к столу и сказали, что в стихотворении я «развернула диапазон своего голоса», темперамент, а в политинформациях «показала осведомлённость в вопросах текущей политики», и что я допущена ко второму туру, который состоится через два дня.
Второй тур проходил также в здании Телеграфа, но не в радиотеатре, а в радиостудии.
Нас пригласили в фойе — мрачную комнату с окнами на тёмный двор; в ней обычно исполнители ждали начала своего выступления. Сегодня здесь сидели экзаменующиеся. Каждый держал в руках сброшюрованные выпуски радиопередач, подобные тем, которые мы читали на первом туре. Я тоже села и стала ждать.
В дверях показался полный человек с большим, добрым лицом, на котором так и сияла широкая, располагающая улыбка. Слегка прихрамывая, он вошёл в фойе и оглядел нас веселыми, понимающими глазами.
— Волнуетесь? — спросил он, и мы сразу узнали голос диктора Абдулова.
— Ужасно! Просто умираем, — ответила за всех миловидная девушка, у которой даже губы побелели от страха (страх и погубил её: у микрофона она не могла произнести ни слова).
Абдулов понимающе поглядел на нее:
— А вы не волнуйтесь, —ласково сказал он. — Радио любите слушать?
— Очень любим, — хором ответили мы.
— И, наверное, с удовольствием слушаете?
— Конечно, — дружно откликнулись все.
— Так чего же волноваться? Вот и вас с таким же удовольствием будут слушать. Уж поверьте старому радиоволку. Только просмотрите хорошенько заметочки, чтобы не случилось с вами, как было со мною…
Осип Наумович уселся в кресло, мы окружили его, и он поведал нам знаменитую историю о «мужичке-ходочке»: как без просмотра начал он её читать от лица комсомольца, а речь-то шла о старике! Рассказывал он с неподражаемым юмором, многое изображал в лицах. Мы смеялись, и у нас отлегло от сердца, почти пропала «предәкзаменационная» лихорадка.
Уже не один год проработав диктором, я как-то напомнила Абдулову этот эпизод и спросила, почему он так настойчиво смешил нас перед экзаменом.
— Ну а как же иначе? — ответил он. — Вы развеселились — и хорошо. Иногда смех помогает серьёзному делу: посмеёшься, и сразу мысли станут яснее. Только, разумеется, не смех у микрофона. Это — страшная вещь. Не дай бог, если на передаче вдруг захочется смеяться! Я тогда начинаю собирать в голове все, какие у меня есть, мрачные мысли. Помогает.
Посмеявшись и пошутив почти с каждой из нас, Абдулов ушёл заседать в приёмной комиссии, а мы, притихнув, снова стали ждать.
В фойе появился молодой человек. Он старался быть серьёзным, но в блестящих чёрных глазах так и бегали смешинки. Оглядев нас и заметив, что у меня нет материалов, он быстро подошёл ко мне и дал несколько листочков из сегодняшней радиогазеты.
— Вот, — сказал он, отмечая карандашом заметки, познакомитесь с этим, этим и этим. А потом — чтение с листа!
Он исчез так же быстро, как и появился.
— Это — диктор Гладкий, — сказала моя соседка.
Я посмотрела заданные материалы, они показались мне нетрудными, и, свернув их в трубочку, вышла в коридор, поближе к студии, чтобы посмотреть, как идут испытания.
За одной дверью я увидела большую комнату, сплошь уставленную диковинными приборами и лампами невиданной величины. Это была аппаратная. Там заседала приёмная комиссия. Кто был в её составе, я разглядеть не успела, так как меня пригласили в студию.
Студия, отведённая под конкурсное прослушивание, была отделана синим шёлком. Белые атласные простенки удивляли взор футуристическими аппликациями из золотой парчи, чёрного бархата и красного крепдешина. Нога тонула в мягком ворсе ковра. С потолка свисали кубообразные крепдешиновые абажуры, украшенные кистями и вышивкой. «Точно кафе», — подумала я. В эту атласно-крепдешиново-бархатную бонбоньерку никак не вписывался канцелярский стол, на котором был микрофон — белый мраморный квадратик, подвешенный чёрными проводами к черному металлическому диску.
Стол стоял против большого окна в аппаратную, через которое мне были видны вершители наших судеб члены комиссии. Они о чём-то оживлённо разговаривали и смеялись. Хорошо им было смеяться!
Гладкий подвёл меня к столу, жестом пригласил сесть и негромко объявил: «Читает Толстова».
Произнеся первые слова, я испугалась, не узнав своего голоса: приглушённый коврами и шелками, он показался мне маленьким, тусклым и глухим. Пронеслась тревожная мысль: кто же примет меня на радио с таким звучанием! И как бы в подтверждение этих тревог меня остановили и попросили почитать что-нибудь с листа. Гладкий дал мне какую-то информацию, но не успела я прочесть и двух предложений, как мне сказали «спасибо» и отпустили.
Расстроенная тем, что, в отличие от других, меня так мало слушали, я вышла в фойе и не поверила, когда кто-то из членов комиссии, проходя мимо, сказал:
— А ваш голос хорошо «ложится» на микрофон.
У меня не хватило терпения ждать решения комиссии, и я медленно направилась к выходу. Но в это время в фойе снова появился Вадим Гладкий и объявил не без некоторой торжественности, что после второго тура к испытательному стажу допущены четыре человека, в том числе и я.
Нас попросили сегодня же к семнадцати часам прийти в студию на Никольской, чтобы начать свой — испытательный стаж.
Задолго до семнадцати часов я поднималась по резным чугунным ступеням на второй этаж старинного дома на Никольской, где размещались студии и отдел выпуска. Здесь меня встретили две девушки. Одна из них — Зина Ремизова, другая — высокая, стройная шатенка — была мне незнакома. У неё маленькая головка, стриженные «под мальчика» волосы. Шатенка внимательно разглядывала меня, слегка выпятив вперед резко очерченные губки и широко раскрыв большие серо-зеленые глаза. Она напоминала мне не то змейку, не то русалку и очень нравилась. Зина познакомила нас:
— Это — диктор Ирина Попова.
Я была рада знакомству. Попова — мой любимый диктор. Мне нравился её тихий, шелестящий голосок и своеобразная манера чтения: лёгкое касание к слову, отнюдь не уменьшающее его чёткости, слегка суетливая речь, разрываемая иногда неожиданными паузами, создающими впечатление, что она не читает, а подыскивает слова, пытаясь как можно вразумительнее рассказать о чём-то своему слушателю.
Попова молча кивнула мне и, закурив папироску, начала перелистывать микрофонный материал. Отобрав пять страниц, она протянула их мне со словами:
— Вы будете читать в передаче для женщин. Посмотрите эту статью и приходите в студию — в конце коридора последняя дверь.
Пошептавшись немного о чём-то с Зиной, они исчезли.
Оставшись одна, я начала готовиться к своей первой передаче: это был очерк о положении женщин в Корее, и очерк неплохой, если бы не масса поправок, приписок, вставок и вымарок чернилами и даже карандашом. Прочитав его внимательно один раз, я собралась читать снова. Но в это время вошёл Лебедев и сказал, что мне пора идти в студию.
Идя с Михаилом Михайловичем на свою первую передачу, я спросила его:
— Скажите, а как надо читать по радио?
Он остановился на секунду, и на его красивом лице отразилось недоумение:
— То есть «как читать»? Вы же знаете, как читают вообще. Больше того, вам должны быть известны приёмы выразительного чтения. Вот так и читайте, как всегда. Только знаете, что я вам посоветую? Когда подходите к микрофону, никогда не думайте о том, как вам читать. Сосредоточьте все внимание на содержании передачи. Тогда у вас не возникнет вопроса, как читать, всё станет ясным, страхи и сомнения отойдут в сторону. Соберитесь, сосредоточьтесь. Собранность — одно из главных, если не самое главное качество диктора. Вот пока и всё, что хотел вам сказать, — закончил Лебедев. — Идите. В добрый час!
И он отворил передо мною дверь студии.
Итак, я в студии Московского радиоцентра, откуда идут все передачи, которые мы слушаем каждый день!
В своём воображении я рисовала уютную комнату типа гостиной, с мягкой мебелью, с круглым столом, за которым сидят дикторы. На деле же всё оказалось не так: никакой парадности, никакого круглого стола и, тем более, никакого уюта не было.
Студия на Никольской не походила ни на кафе, ни на бонбоньерку, как студия на Телеграфе. Стены и потолок здесь были затянуты серо-зелёным сукном. На полу — ковёр. На канцелярском столе — микрофон. Перед столом — окно в аппаратную и световое сигнальное табло. Повсюду в беспорядке расставлены стулья, пюпитры для нот; в углу — рояль. Тесно. Душно.
Микрофон включался и выключался из аппаратной. Звукозаписей не существовало, поэтому на передаче присутствовали оркестр, хор, солисты.
За столом перед микрофоном сидели Зина и Ирина и тихонько беседовали. Мне указали место сбоку, у стены. Рядом со мной сидела полная миловидная женщина в красной косынке — знатная ивановская ткачиха, которая тоже ждала очереди к микрофону.
Я тщетно старалась штудировать свой материал, мне это не удавалось, так как кругом было шумно и интересно.
— А вы не читайте сейчас. Вам это не поможет. Лучше отдохните, соберитесь с силами. Материал ведь вы уже знаете, — сказал мне диктор Александр Степанов. — В нашем деле главное — спокойствие. Не волнуйтесь, и всё будет в порядке. — Потом я узнала, что это его любимая поговорка: всё в порядке! И у Степанова действительно всегда всё было в порядке.
Я ничего не успела ему ответить, так как прозвенел сигнальный звонок и над столом вспыхнуло красное табло. В студии мгновенно наступила мёртвая тишина.
Раздался второй звонок. Загорелись световые надписи: «Микрофон включен», «Тише! Идёт передача!» И в полной тишине я услышала чистый, как холодная струя, голос Зины, произносивший с такими знакомыми спокойными радиоинтонациями: «Внимание! Слушайте! Говорит Москва! Радиостанция имени Коминтерна, на волне… Начинаем передачу для женщин!»
Мой материал шёл одним из последних, поэтому у меня было достаточно времени приглядеться к тому, что происходило в студии, Дверь, завешенная портьерой, поминутно отворялась, впуская то редактора, то литсотрудника, заходивших, чтобы тут же, у микрофона, внести поправку в текст или заменить один материал другим. Оркестранты перекладывали ноты на своих пюпитрах, хормейстер беззвучно шептался с солистами и концертмейстером. Просто уму непостижимо, как вся эта суматоха не попадала в эфир!
Дикторов такая обстановка не смущала — они привыкли к ней и спокойно читали статью за статьей, перемежая текстовой материал «музыкальными прослойками».
— А теперь послушаем музыку, — эпически возглашала Зина, и после беседы о детских болезнях звучала «Неаполитанская песенка» Чайковского, играл оркестр, пел хор, выступали солисты.
Освоившись с этой обстановкой, я почти перестала волноваться: меня не беспокоила миллионная аудитория слушателей, перед которой мне предстояло выступить. Я о ней просто не думала. Беспокоило только присутствие дикторов в студии: они-то, уж конечно, будут слушать меня, и слушать с пристрастием. Если бы их не было здесь!
Вдруг Ирина Попова встала из-за стола и жестом пригласила меня занять её место. Я забрала свои листочки и… Вот он передо мною, магический белый квадратик микрофона! Сейчас, после музыкального антракта (хор пел про сизого голубочка, который сидел на дубочке) — моя очередь.
На секунду у меня сжалось сердце и перехватило дыхание. Если бы в ту минуту мне напомнили, что за неразгаданным микрофоном — живые люди: мои друзья, доброжелатели, родные, что они будут слушать мепя, как легко было бы начать чтение! Но мне никто этого не сказал. Я оглянулась кругом и увидела, что сижу одна перед микрофоном: ни одного диктора не было в студии: они отправились в аппаратную слушать меня. К счастью, я этого не знала. Мое волнение внезапно исчезло, и я начала читать. Читая, я старалась донести содержание до тех, кто меня слушает, то есть до сидящих в студии артистов. Дальше этого мое воображение не шло.
Кончив читать, я оглянулась и увидела Зину Ремизову, которая во время моего чтения бесшумно подошла к столу. Сощурившись, она с доброй лукавинкой посмотрела на меня. Оркестранты сделали вид, что «аплодируют» смычками, хористы улыбались, кто-то из певцов помахал мне рукой, а ивановская ткачиха, когда я села рядом с нею, шепнула мне на ухо:
— Молодец вы.
Но у меня не было чувства, что я — молодец. Наоборот, я была недовольна собой.
Передача кончилась. Погасли световые сигналы.
В студии сразу стало шумно. Все заспешили к выходу, чтобы уступить место участникам следующей передачи, до начала которой оставались считанные минуты. Я тоже вышла в коридор. Мне навстречу бежала Ирина Попова, торопясь в студию.
— Позвоните Прянишникову, — бросила она мне на бегу, — в отделе выпуска есть телефон.
— Вот что, дорогая — сказал мне Александр Васильевич, когда я набрала его номер, — во-первых, не КОрЭя, а КАрЕя и не кОммуна, а кАммуна, а во-вторых, на первый раз вполне прилично.
— Что прилично, Александр Васильевич? — спросила я. — И откуда вы знаете, что я произношу КорЭя?
Прянишников рассмеялся:
— Здравствуйте! Она только что читала по самой мощной советской радиостанции о женщинах Кореи и удивляется, что я слышал её у себя дома на Большой Полянке. Да вашу КОрЭю, матушка, на Северном полюсе слышали, Запомните это и сделайте для себя выводы.
— Какие, Александр Васильевич?
— А простые: всегда работать — заниматься художественным словом, не забывать технику речи. В общем сама всё знаешь, Поздравляю с боевым крещением.
— Спасибо, Александр Васильевич. Я буду заниматься художественным словом, — автоматически проговорила я и повесила трубку.
Дома мне устроили торжественную встречу. Все окружили меня и хором торопились поделиться впечатлениями от моей передачи, А на столе лежала телеграмма-молния от отца, который был в командировке: «Слушал далёком уральском селе милый дочкин голос. Радуюсь за тебя. Поздравляю с новой профессией. Работай. Учись. Желаю тебе большого успеха. Буду слушать тебя».
Итак, я выступаю по радио. Меня слушают в Москве, на Урале и ещё не знаю где — всюду. Это похоже па сказку, но остаётся упрямым фактом и прекрасной былью. Быстро проходят две недели испытательного срока, и 19 октября 1929 года мне торжественно объявляют, что я — диктор Московского радиоцентра.
Да, я — диктор. Каждый день иду па работу: то рано утром, чтобы после ночного перерыва открыть радиопередачи, то среди дня, то вечером, чтобы в полночь, заканчивая программу дня, пожелать слушателям спокойной ночи.
В отделе выпуска висит расписание, составленное старшим диктором. По нему дикторы узнают, в каких передачах они заняты.
Я радуюсь, когда у меня много работы. Особенно нравится мне участвовать в женских передачах — там всегда длинные статьи, очерки, рассказы и даже «игровой материал», то есть инсценировки. Люблю радиогазету: в ней занято песколько дикторов, и мне, новичку, приятно чувствовать себя равноправным членом этого небольшого, но слаженного коллектива, учиться на практике, перенимая опыт мастеров.
Когда ведущий размечает материал, распределяя его между чтецами, я тороплюсь взять у него свою «порцию» заметок, чтобы ознакомиться с ними, успеть до передачи прочесть про себя или вслух два-три раза.
Товарищи добродушно подшучивают над моим усердием и говорят:
— Ничего! Это со временем пройдёт.
Как-то мне подкинули прочесть с листа небольшой очерк. Я прочла, так как готова была читать любой материал, при любых условиях — лишь бы читать!
После передачи меня спросили:
— Страшно было?
Я ответила - нет, потому что не успела испугаться: не до страха, если микрофон включен и надо моментально начать чтение. Только успевай разбираться в содержании. О страхе думать некогда.
— Вот и хорошо, — обрадовались мои коллеги, - теперь можно считать, что вы — настоящий диктор.
— А значит, проведёшь за меня вечернюю передачу, — решила Зина Ремизова, — а то у меня в восемь часов концерт на автозаводе, мне никак не успеть туда доехать, если ты не согласишься.
Могла ли я не согласиться! Мне было радостно вдвойне: выручить подругу и лишний раз «прозвучать в эфире».
С тех пор началось: меня просили то прийти на полчаса раньше, чтобы прочесть объявления за диктора, занятого в театре на репетиции, то задержаться на часок, подежурить за товарища, у которого спектакль кончается слишком поздно, то уплотнить своё расписание передачами диктора, занятого на киносъёмке. Наконец, как я могла отказать Ирине Поповой и не отработать за неё свой выходной день, если у Ирины именно в этот день был назначен урок пения, а после него — концерт в подмосковном совхозе.
Впрочем, так работала не я одна. Мне, как новенькой, приходилось чаще выручать старших, но и сами старшие не очень придерживались заранее составленного расписания.
Теперь дикторский график священен и неприкосновенен! Чтобы поменяться передачами, требуется разрешение администрации. Но тогда… Помню, перед маленьким листочком, вывешенным на доске объявлений, почти ежедневно происходили разговоры вроде этого:
— Значит, так: у Жени завтра спектакль, она поменяется с Зиной с вечера на утро, но у Зины литературный концерт, поэтому ей придётся поменяться с Вадимом…
— Постой! Как же с Вадимом? Ведь Зина ведёт женскую передачу.
— Ничего. Зина поменяется с Вадимом, а Вадим почитает очерк за Таню Кишкину, Таня же проведёт женскую передачу за Зину. Всё в порядке.
Трудно представить, чтобы после такой перетасовки всё могло остаться в порядке. От творческой задумки, которая, вероятно, была у старшего диктора, когда он составлял расписание, не оставалось следа, но что было делать? Большинство дикторов совмещало работу на радио с работой в театре. Они не могли, да и не хотели бросать театр. Ещё в театральной школе изучили они приемы актёрского мастерства, им были хорошо известны все требования, предъявляемые к ним в театре. А что представляли собой радио и никем не исследованная профессия диктора?
— Да, может, её и совсем нет, такой профессии? Кто знает, в чём заключается дикторское мастерство?
Один диктор, когда с ним завели разговор на эту тему, ответил:
— Не взвинчивайте меня перед передачей. Не надо задавать безответных вопросов. Театр — это вершина! Возможно, что радио — не меньшая вершина, но, как сказал Маяковский:
«Нашей
культуришке
без году неделя,
а ихней
века!»
Попробуйте-ка найти эту самую радиокультуру, достичь вершины. Не будем лучше вдаваться в дебри творческих вопросов. Идём читать передачу.
Но творческие вопросы выдвигала жизнь буквально почти с первых же дней советского радиовещания. Они волновали и тех, кто был первыми, и то пополнение, которое пришло им на смену.
К предыдущей главе «Они были первыми» | К следующей главе «Новые голоса»